Пишем о том, что полезно вам будет
и через месяц, и через год

Цитата

<...> Казань по странной фантазии ее строителей – не на Волге, а в 7 верстах от нее. Может быть разливы великой реки и низменность волжского берега заставили былую столицу татарского ханства уйти так далеко от Волги. Впрочем, все большие города татарской Азии, как убедились мы во время своих поездок по Туркестану, – Бухара, Самарканд, Ташкент, – выстроены в нескольких верстах от берега своих рек, по-видимому, из той же осторожности.

Е.Марков. Столица казанского царства. 1902 год

Хронограф

<< < Апрель 2024 > >>
1 2 3 4 5 6 7
8 9 10 11 12 13 14
15 16 17 18 19 20 21
22 23 24 25 26 27 28
29 30          
  • 1948 – Телекомпания Си-би-си (США) с помощью устройства магнитной записи Model 200A, разработанного американской фирмой AMPEX, начала регулярное профессиональное использование магнитозаписей.  Основателем фирмы и разработчиком устройства был наш земляк, Александр  Матвеевич Понятов, эмигрировавший из России после Гражданской войны

    Подробнее...

Новости от Издательского дома Маковского

Finversia-TV

Погода в Казани

Яндекс.Погода

Нина Крылова: о времени и о себе

Профессора Нину Александровну Крылову по праву считают прародительницей школы казанских патофизиологов.

Нина Крылова родилась 3(16) января 1910 года в слободе Кукарка Вятской губернии. Рано осталась сиротой, воспитывалась двумя учительницами – сестрами Глушковыми.

Учебу в Казанском ветеринарном институте закончила в 1932 году. Работала заместителем директора на кетгутном заводе, с 1944 по 1947 год была заместителем наркома мясо-молочной промышленности Татарии. С апреля 1947 года и до пенсии местом ее работы был родной ветинститут, куда она пришла в 1947 году, где с 1952 года заведовала кафедрой патофизиологии, а в течение двенадцати с половиной лет и лабораторией патофизиологии. Докторскую диссертацию защитила в 1953 году, в 1955-м стала профессором. На пенсию ушла довольно рано для вузовского педагога, в 1985 году.

Под ее руководством защищено 37 докторских и 37 кандидатских диссертаций. Ей принадлежит 525  работы, в которых она выдвигала новые научные идеи. Те, кто работает в науке, знает, какой титанический труд стоит за этими цифрами.

Область научных исследований профессора Крыловой в Татарском энциклопедическом словаре определяется так: труды по производству кетгута, патологической и иммунологической реактивности, радиобиологии. На сайте Казанской государственной академии ветеринарной медицины запись более подробная:

«На кафедре завершили разработку технологии выработки стерильно-ампульного кетгута, его биологического испытания и предхирургической обработки. Сотрудники кафедры, аспиранты и докторанты проводили научно-исследовательскую работу по технологической, иммунологической, аллергической, возрастной реактивности организма и ее связи с патологическим процессом у животных при вакцинации, на фоне воздействия ионизирующей радиации, при патологии воспроизводительной функции».

Нина Александровна Крылова – кавалер орденов Красного Знамени и «Знак почета», заслуженный деятель науки ТАССР. Имела очень престижную в мире ученых награду – медаль имени Пуркинье. Ее по праву считают прародительницей целой школы казанских патофизиологов.

Если будете на Арском кладбище и недалеко от церкви увидите ее могилу, поклонитесь. Нина Александровна Крылова похоронена вместе с мужем, профессором КХТИ Германом Константиновичем Дьяконовым. Она упокоилась в декабре 1998 года.

Мы познакомились с Ниной Александровной Крыловой, когда я работала редактором многотиражки Казанского ветеринарного института «Бауманец», а она заведовала там кафедрой патофизиологии. Не раз встречались по делу, а подружились позднее, когда она ушла на пенсию. Вернее, ее ушли. В 1985 году она еще была полна сил и энергии. И, уйдя из института, работать не перестала. Вела активную общественную деятельность, уже на пенсии подготовила пять докторов и двух кандидатов наук. Написала воспоминания о многих людях, с которыми ей довелось работать.

Любовь Агеева и Нина Александровна Крылова

Рана, оставленная неожиданным уходом на пенсию, не заживала долго, хотя Нина Александровна постоянно ощущала свою востребованность. Нередко, приходя к ней в гости, я заставала в квартире очередного ученика. А это были не только казанцы, но и посланцы вузов многих других городов страны.

Как-то я спросила Нину Александровну, не жалко ли ей дарить ученикам ценные научные идеи. Она улыбнулась: «Идей у меня столько, что на всех хватит».

Она переживала более всего от того, что заведование кафедрой патофизиологии пришлось отдать не тому, кому она хотела, кого готовила на это место. Назначили другого человека. Скорее всего этим и объяснялась истинная причина ее ухода на пенсию – понадобилось место...

Нина Александровна никого конкретно не винила, но легко было понять ее чувства. Она так много сделала для ветеринарного института, что обиду не могло заглушить даже время. И только однажды в разговоре со мной обида материализовалась в конкретную фамилию. Правда, не в связи с ее увольнением. Я знала, что профессор Крылова практически никогда не разрешала использовать свою фамилию в научных публикациях учеников, но когда один из них получил за свои исследования очень престижную награду союзного уровня, сильно удивилась, не дождавшись от него звонка после церемонии ее вручения. Ведь идею его открытия подсказала ему она.

Обида была не потому, что ученик, которого она ценила, не счел нужным ее, пенсионерку, поблагодарить, а потому, что ошиблась в нем. Кстати, ученика этого я знала, и тоже считала его хорошим человеком. Бог ему судия...   

Я в то время сама преподавала в Казанском государственном университете, на кафедре журналистики, так что мы довольно быстро переключились с темы конкретной неблагодарности на теоретический аспект этой проблемы. Кто-кто, а она не была обойдена вниманием бывших учеников.

Чем занимаются ее ученики, я особо не интересовалась. Понять секреты патофизиологии непосвященным трудно. Но однажды увидела неожиданную картину. Позвонили в дверь, Нина Александровна открыла, и я услышала ее радостный голос. Вышла в коридор – увидела в дверях молодого человека с большой собакой. Они еще немного о чем-то поговорили, и гость ушел. Нина Александровна была так возбуждена, что так мы не смогли вернуться к прежней теме нашего разговора. Я заторопилась уходить.. Уже на пороге Нина Александровна сказала: «А ведь этот пес должен был умереть!»

Я вспомнила, что кафедра патофизиологии занималась поиском противоядий при радиационном заражении. Видать, пес вошел в историю этих исследований.

Нина Александровна всегда удивляла меня своей необыкновенной работоспособностью и преданностью науке. Вся ее жизнь прошла под девизом «Надо». Читая ее воспоминания, не раз видишь,  это «надо» меняло ее личные планы.

При этом она умудрялась быть хорошей женой и матерью двух сыновей. На всю жизнь Нина Александровна сохранила верность своему мужу, которого так рано потеряла.

Судьба отпустила ей немного счастливых лет супружества, но она видела продолжение мужа – Германа Константиновича Дьяконова – в своих сыновьях. Во многом потому, что они выбрали не ветеринарный, как она, а химико-технологический институт, в котором когда-то работал Дьяконов-старший.

Младший сын – Сергей Германович Дьяконов – долгие годы работал ректором Казанского государственного технологического университета (так сейчас называется КХТИ). Он доктор технических наук, профессор, академик АН РТ. Был народным депутатов РТ. Работал советником Президента РТ по науке и высшему образованию.

Сын - Сергей Германович Дьяконов

В 2007 году пост ректора перешел к его сыну, которого назвали в честь деда Германом. Когда Нина Александровна писала свои воспоминания, Герман был еще совсем молодым человеком, но уже доцентом, кандидатом технических наук, подавал большие надежды в науке.

Внук - Герман Сергеевич Дьяконов

В технологическом университете работал и второй сын Нины Александровны – Владимир Германович Дьяконов, кандидат наук, доцент.

В ее судьбе отразилась биография целого поколения. Она до конца своих дней считала, что обязана всем революции, хотя вырастили ее две конкретные женщины – сестры Глушковы. Всего у сестер жили 14 сирот, в том числе Сережа Костриков, в будущем – Сергей Миронович Киров. Рассказывая о своей судьбе, богатой значительными и драматическими порой событиями, встречами со многими незаурядными людьми, Нина Александровна всегда отдавала дань памяти этим замечательным женщинам.

Революции она обязана другим – тем, что смогла, как и ее братья и сестры, получить хорошее образование, найти интересную работу, которая стала смыслом всей ее жизни. В прежние времена при раннем сиротстве это вряд ли бы случилось.

Она никогда не работала для себя и на себя. Больно видеть, как иные порой норовят заставить науку служить личной выгоде. Пожелай громкой славы, она написала бы в тиши своего кабинета толстый учебник – спокойнее жизнь бы оказалась. Находились люди, которые упрекали ее тем, что не написала такого учебника, растратила себя на учеников и общественную работу. Только она так не считала. А толстые учебники ее ученики написали.

В одном из интервью Юрия Балашова, главного редактора журнала «Казань», спросили, оказывали ли на него какое-нибудь влияние люди, в то или иное время появлявшиеся на страницах журнала, его авторы? И он назвал профессора Крылову:

«Поразила меня эта женщина своей жизнестойкостью и тем, что, несмотря на то огромное количество несправедливости в жизни, до конца дней сумела сохранить веру в людей. Она говорила, что за всю жизнь ей встретился только один не очень хороший человек – все остальные люди в ее жизни были замечательными».

Нина Александровна была в центре многих важных событий. Среди ее знакомых и друзей было немало известных личностей. Так что ее воспоминания – факт не только ее личной жизни.

Первые строки воспоминаний, которые сейчас перед вами, появились четверть века назад. Их первым читателем  была я. Мы не раз говорили, что надо сохранить память о такой интересной жизни на бумаге. И я рада, что эти разговоры завершились книгой. Кстати, ее не мешало бы издать... 

Воспоминания Н.А. Крыловой частично публиковались в газете «Казанские ведомости» (июнь 1993 г.), полный текст вышел в журнале «Казань» (№ 1-2, № 3-4, 5-6, 1997 г.) Очень жаль, что Нина Александровна, которая была пркрасной рассказчицей, написала только о части своей жизни. Видимо, воспоминания о Казанском ветеринарном институте, которому она отдажа так много лет и сил, по-прежнему причиняли ей боль.  

Любовь АГЕЕВА

 

Нина КРЫЛОВА

Счастье, – это возможность осуществить себя, проявить весь потенциал заложенных в тебе внутренних сил. Воистину счастлив тот, кто запас этой внутренней энергии не тратит лишь на обогрев собственного очага, а присоединяет к общим усилиям, к той электролинии, которая дает свет стране, народу, людям.

С. Мергелян

В восемьдесят семь лет и при больном сердце не приходится рассчитывать на долгую жизнь. Поэтому я последовала совету жены Серго Орджоникидзе Зинаиды Гавриловны написать то, что помню из прожитого, оглядеть мысленно сделанное мною и моими учениками в науке и кое-что наметить на будущее. Зинаида Гавриловна как-то вызвала меня в Москву: «Вам надо подробно рассказать о ваших воспитательницах, сестрах Глушковых, которые обогрели своим теплом четырнадцать чужих детей, помогли им встать на ноги. Сирот у нас и сейчас много – послевоенных и брошенных в родильных домах, детей инвалидов... Надо найти такие слова, чтобы люди прониклись состраданием к этим сиротам, брали в свои семьи хотя бы по одному ребенку. Опишите, как вы у них росли, что делали, кем стали в жизни. Все-все, до мелочей.

Зинаида Гавриловна никогда не виделась с Юлией Константиновной Глушковой, но с Анастасией Константиновной ее познакомил муж, бывший другом воспитанника обеих сестер С.М. Кирова. Они тоже подружились, и Зинаида Гавриловна считала: такие необыкновенные женщины встречаются очень редко. Подруга доказывала ей, что физически и психически здорового ребенка всегда можно воспитать хорошим, честным, способным трудиться человеком. Вот почему Зинаида Гавриловна полагала: всякая мелочь в жизни сестер Глушковых достойна внимания.

Кроме того, я редко говорила с детьми и внуками о том, как жила раньше. Чем дышала, что думала. И, главное, что осталось недоделанным. А жизнь получилась интересной, до краев наполненной трудом. Я не ведала слова «скука». Не знала отдыха, не ездила по курортам – всегда экономила свое время, добивалась значительных успехов, случались и неудачи, застили свет черные дни. Кто измерит, чего оказалось больше?.. Была ли я счастлива? Да! Счастье открылось в этом напряженном, часто из последних сил, труде. Открылось оно в любви и в том, что я встречала в жизни многих настоящих людей, очень интересных. Мне удивительно повезло на них и в трудном детстве, и позднее во всех делах, и в семьях мужа и моей собственной.

До конца жизни верю в людей. Люблю людей: они помогали мне пережить горе, они радовались вместе со мной. Постараюсь о них рассказать, о дорогих друзьях и товарищах, о тех, кто сейчас рядом и кого уже нет, кто жертвовал собой ради нашего счастья, счастья наших детей и внуков, ради будущего нашей великой страны.

Каждый человек в конце жизни как бы подводит итог сделанному. Пусть и мои дети, внуки и правнуки, все, кому интересно, после моей смерти почитают на досуге...

ДЕТСТВО В СЕМЬЕ РОДИТЕЛЕЙ

Родилась я 3(16) января 1910 года в слободе Кукарке бывшей Вятской губернии, переименованной позднее в город Советск Кировской области. В момент моего рождения на небе появилась огромная комета. Акушерка сказала маме: «Эта девчонка будет или уж больно счастливой судьбы, или несчастной».

Отца звали Александром Ивановичем, он преподавал в гимназии. Мать, Анна Константиновна (до замужества Серафимова), окончила Ярославское епархиальное училище и получила аттестат учительницы.

Родители Нины Алексадровны Крыловой

О жизни отца до его женитьбы я знаю очень мало. Он из села Лужки Галичского уезда Костромской губернии, где родился в 1862 году. Мама родилась и выросла в Костроме. Оба они рано остались сиротами. Папа не женился до тридцати пяти лет, так как не был обеспечен и не мог содержать семью. Маму в детстве и юности содержал брат, помогавший своей матери и сестре до окончания ее учебы. На свадьбе он подарил маме на счастье золотой рубль, положив его в туфлю. Мама была бесприданница, но очень красива собой. Папа был на тринадцать лет старше мамы и болел бронхиальной астмой, у него часто случались приступы удушья.

Все знавшие отца вспоминали о нем очень тепло. Много позднее, уже в Казани, папин земляк профессор Викторин Сергеевич Груздев рассказывал, что он был человеком незаурядных способностей, необыкновенного обаяния и порядочности.

Когда в семье Крыловых появилось уже трое детей, мама упросила отца поступить в священники, так как его жалования на жизнь не хватало. Отец поехал в Вятку к маминому брату Алексею, священнику, и тот помог ему стать сначала дьяконом, а потом и батюшкой. Вероятно, свою роль в этом сыграло и то, что в Костроме папа был секретарем епископа Виссариона, прошел школу Ипатьевского монастыря. Возможно, ему удалось закончить и семинарию. Кроме того, он обладал красивым баритональным тенором, а для церковной службы это очень важно.

Отца сразу же определили в село Екатерининское Вятской губернии. О времени, когда мои родители жили там, они вспоминали как о счастливой поре.

Но дочь и сыновья подрастали, им надо было продолжать учебу. И папу перевели в Кукарку. Он стал служить в Спасской церкви, а дети Маня, Коля и Миша начали заниматься в церковноприходской школе у учительниц Глушковых, Анастасии и Юлии Константиновны. Папа в то время очень сблизился с семьей Глушковых. У сестер тогда только что умерла мать (отца девочки потеряли, когда одной было шесть лет, а другой десять месяцев), и они очень горевали. Ушла из жизни и сестра Юлии и Анастасии Анна. Мой папа утешал их как мог и всячески поддерживал.

Кукарка была заметным торговым центром: она располагалась на берегах трех рек, одна из которых, судоходная, связывала север с югом, по ней сплавляли лес, перевозили хлеб и многое другое. Железные дороги проходили за сотни километров, а другие пути шли через дремучие леса и были небезопасны, так что в одиночку по ним не ездили, обычно сбивались в обозы по десять–двадцать саней или телег.

Нам выделили квартиру на окраине слободы в одноэтажном деревянном доме, в десяти минутах ходьбы от церкви. Улице, на которой мы жили, позднее дали имя Энгельса. Рядом, в поле, стояла больница и шел тракт на город Яранск, а еще колыхались волны колосьев необъятного, как тогда казалось, ржаного поля.

Зимы были суровые. Братья делали гору из льда и снега, и все катались с нее по очереди. Как-то я развела капризы: захныкала громко, просила, чтобы меня покатали. А папа тогда очень устал и лег отдохнуть. Он вышел из дома, затащил меня в дверь и выпорол ремнем так, что мама закричала: «Убьешь ребенка!» Мне было четыре года, но запомнилось на всю жизнь. После этого случая я никогда не допускала, чтобы меня кто-то бил. И своих детей не била.

Помню смутно, что в Кукарке рядом с нами был приют, где жили сироты. Его называли Домом трудолюбия. Мы очень жалели этих сирот.

В 1913 году мама, сестра и я ездили к бабушке в Кострому. Дом у бабушки был маленький, плохонький. В Кострому приезжал царь Николай с сыном, совсем больным, его носил на руках дядька. Бабушка вскоре умерла. Ее сыновья, мамины братья, пошли по жизни как-то обособленно, а со стороны отца никого из родни мы не знаем.

Наши родители подружились в Кукарке с семьей Парвицких. Иван Васильевич Парвицкий был лесничим, получал большое жалование и имел собственный выезд. Они жили очень богато, и когда шестеро дочерей Парвицких вырастали из своих платьев, их дарили нам и мы с удовольствием эти платья носили. Уже много позднее, в Казани, я переделала и носила две шляпы сестер Парвицких. Мы бывали на казенной даче лесничего на берегу Вятки, где нас катали на лодке.

Младшая из сестер Парвицких, Женя, учившаяся в гимназии вместе с Маней, потом вышла замуж за простого парня, после революции быстро выдвинувшегося и ставшего секретарем обкома в каком-то из сибирских городов. Они тоже жили богато, но счастье их продолжалось до 37-го года, когда семью репрессировали, и ее след потерялся в колымских лагерях. Одна из сестер Жени со своей теткой Анютой в гражданскую войну уехала с чехами на их родину, где ее муж стал управляющим банком. Она мне писала, приглашала к себе погостить. Позднее я узнала, что подруга детства перед смертью хотела подарить мне фамильное кольцо с бриллиантом. Однако я не собиралась ехать в Чехословакию. И медаль имени Пуркинье, награду за научно-исследовательскую работу Академии наук Чехословакии, мне и вице-президенту Академии медицинских наук СССР Алексею Михайловичу Чернуху чехословацкий академик Вашко вручил на международном симпозиуме в Советском Союзе, куда специально для этого прилетал.

Папа и мама дружны были также с Замятиными (их сын Женя стал впоследствии известным литератором), Загуляевыми и другими семьями. Вместе с их детьми часто проводили время и мы, Крыловы.

Наша семья в Кукарке прижилась. Прихожанам папа нравился, они стали валом валить в Спасскую церковь, бегать сюда на службу из соборов. Может, мы надолго осели бы в Кукарке, но там так и не построили обещанную мужскую гимназию, а она была нужна моим подраставшим братьям. Папа стал просить в Вятке перевода в другое место. Надеялись на сам губернский центр, а получилось совсем иначе: в 1915 году его перевели в Яранск, еще дальше от Вятки и Котельнича, через которые проходила железная дорога.

На новом месте уже не было роскоши трех рек, на краю города протекала лишь небольшая речушка Ярань.

Переезд в Яранск стал для меня своего рода рубежом осознанной жизни: с тех пор все я помню вполне отчетливо, а до этого что-то высвечивается лишь отдельными вспышками. Ясно видится, как мама вбежала во двор и закричала: «Война! Война!» Был 1914 год. Помню, как она сняла с постели брата Миши одеяло и отдала его на войну...

Поначалу нас поселили в гостинице, хозяином которой был кондитер Михаил Александрович Соломин. Потом рядом с собором на Казанской улице, позднее ставшей улицей Ленина, достроили одноэтажный дом, где нас разместили за ежемесячную плату. Он стоит и по сей день. Полтора десятка лет назад я вновь побывала в Яранске. В доме теперь детский сад, во дворе играли дети. Перешагнуть его порог я не решилась: сильно защемило сердце...

В наше время в доме было шесть маленьких комнат, где жили родители, старушка няня и дети, которых в Яранске стало уже семеро. Обстановка помнится почти спартанской: в каждой комнате по две железных кровати, этажерка для книг и простой стол для занятий, у папы в кабинете еще шкафы для книг и одежды. На окнах – всегда цветы, так любила мама.

Жизнь в семье протекала по заведенному папой порядку. Своему семейству, несмотря на большую занятость, он уделял много внимания. Во дворе папа распорядился устроить «гигантские шаги»: поставили столб, повесили петли, и все бегали, даже я. Мальчики еще занимались на турнике. Каждый день компанией ходили купаться, бродили по лесу, собирая грибы и ягоды, благо лес был рукой подать, сразу за окраиной Яранска. Зимой устраивались елки. Главное в них была подготовка: делали игрушки, клеили из золотой бумаги длинные цепочки, покрывали бронзой орехи и развешивали все на пахучих зеленых ветках. Ребята бегали на лыжах, а ввечеру нередко разыгрывали шарады. Меня они заставляли читать букварь, рассказы из приложений к «Ниве». Помню, как обливалась слезами, переживая за несчастных мальчика и девочку в «Детях подземелья». Брат Коля меня утешал: «Зачем плачешь? Папа и мама тебя так любят, а это ведь сказка...»

У нас были корова, овечки и куры, и все дети трудились, добросовестно выполняя свои обязанности: кормили животных, носили воду, пилили и кололи дрова, убирали снег, мели двор, собирали навоз. Мама вечно занималась маленькими детьми.

В школу я пошла раньше семи лет. Школа была от нас далеко, но мне очень там нравилось. Моя первая учительница Екатерина Васильевна Попцова оказалась строгой и доброй. Ее отдельный домик, где она жила со своей горбатой сестрой, стоял прямо в школьном дворе. Летом домик и садик утопали в цветах. Всю свою жизнь Екатерина Васильевна, не имевшая своих детей, посвятила чужим детям, которых привечала как родных.

Моим одноклассником был Вова Морозов, ставший потом профессором Казанского университета. Сестра Мария и два брата учились в гимназии – все на одни «пятерки». О старших детях Крыловых всегда отзывались с похвалой. Дома было строго, учеба – в первую очередь. Табель за семестр всегда подписывал папа.

В Яранске у нас тоже появились хорошие друзья. Один из них, Николай Михайлович Соломин, потом многие годы до самой своей смерти жил в Ташкенте, уйдя на пенсию главным бухгалтером тамошнего огромного издательства. Таня Шулятикова стала заслуженным плановиком Узбекистана. Ее отец, военный врач, во время нашего знакомства работал с женой в Харбине, а дедушка, Алексей Иванович, тоже очень опытный врач, имел в Яранске большую частную практику. Лечил он и ссыльных, среди которых был Девятинский, работавший вместе с женой с В.И. Лениным. Жена доктора Шулятикова умерла, он воспитывал внучку один и очень заботился о ее образовании, пригласил к себе жить старую немку, и Таня знала два иностранных языка. Когда умер Алексей Иванович, Таня уехала к отцу в Харбин и там вышла замуж за датского консула.

Подругой сестры была также Зоя Баталина. Она училась с Маней в гимназии, а потом окончила в Казани пединститут и работала в институте НОТ, где ей очень нравилось. Там Зоя познакомилась с профессором Тяпкиным, вышла за него замуж, у них родился сын. А в сталинские времена мужа и сына Зои посадили в тюрьмы, ее саму сослали на Соловки. Она прошла все круги ада. Мать Зои с горя умерла, отец же привел в дом монашку и велел ей ехать искать свою дочь. Та тоже хлебнула лиха через край и нашла Зою в Соловках. Она была очень плоха и умоляла монашку разыскать ее мальчика и взять к себе. Эта монашка после долгих поисков нашла и зоиного сына, стала за ним ухаживать. А он оказался вором. И хотя монашка вместе с дедом мальчика делали для него все, что могли, он как привык воровать, так и не мог отойти от этого. Его рассказы о жизни ужасны. Будучи как-то проездом в Советске, я узнала обо всем случившемся и горько плакала. Сравнила: ведь это могло статься и с нами, с моими братьями и сестрами...

Я дружила с Варей Соломиной и Музой Русиновой, вместе с которыми училась. Были моими подружками и дочери шорника Саня и Юля Родыгины. ставшие впоследствии учительницами. Они приходили к нам во двор играть. За ворота мне можно было выходить только с братьями: хотя я жила в одной комнате со старшей сестрой, та прежде всего помогала маме по хозяйству и возилась с маленькими, меня же опекали братья, следившие и за моими уроками.

Еще мы дружили с семьей Дерновых, состоявшей из десяти человек, где все дети были девочки и родился только один сын, ставший революционером. Глава семьи, священник, к убеждениям сына относился очень серьезно, не упрекал, когда тот из очередной ссылки или из тюрьмы возвращался домой «на побывку», особенно после того, как в тюрьме ему сломали ключицу. Отец говорил: «Ну-ну, завоевывай лучшую жизнь, я не против, только выдержит ли твое здоровье?» Он дожил до революции, видел плоды революционной работы сына и был ими очень доволен. Отца не стало в 97 лет, и сын содержал его до самой смерти. Уже будучи очень стареньким, отец Андрей служил панихиды на могиле моих родителей.

Наши братья сблизились с детьми столяра Кудрявцева, у которого были две дочери и сын. Младшей дочери очень нравился мой брат Миша. Когда брат болел тифом, она, рискуя заразиться, прокрадывалась в его палату по крыше и старалась ухаживать за ним, поила его.

Девочки вообще, видимо, проявляли большое внимание к моим братьям. После смерти Миши я прочитала в его общей тетради среди разных формул и теорем: «Миша, Миша, Мишенька, как в садочке вишенька, есть у Миши Коля – брат, как в садочке виноград».

В детстве я очень боялась кладбища. Там над воротами была нарисована картина Страшного суда: покойники встают из могил и предстают перед Страшным судом. Кроме того, мы знали: в кладбищенской церкви убили сторожа. Всего его искололи ножами и бросили в колодец, а церковь ограбили. Рядом с кладбищем была бойня, там у лесочка всегда летало воронье. Жутко...

Когда мне было лет семь, в доме у нас дети заболели дизентерией: сначала мои сестры Леля и Леночка, а потом и я. Мне удалось перенести болезнь на ногах, а Леночку мы потеряли. Ей дали отвар из каких-то черных ягод, как напоили, так она и умерла, хотя уже поправлялась. После ее смерти мама долго горевала и никогда больше не носила черную соломенную шляпу с красным цветком, а повязывала черный плетеный шарфик. И все ходила к Леночке на могилку и брала с собой нас. Девочка походила на маму, росла очень хорошенькой, ее любила вся семья...

Вообще семья наша была очень крепкой, дружной. Слово папы и мамы было законом. Они никогда не повышали голоса, не приказывали, а только просили что-то сделать, и все дети старались любую такую просьбу выполнить как можно лучше. Я ни разу не слышала, чтобы папа с мамой ругались или ссорились. В моменты папиных приступов болезни, когда он задыхался, синел, мы все дрожали от страха, а мама молилась. Так боялись потерять папу. И даже не могли себе представить, что это может случиться...

Однажды зимой на Рождество в Яранске две недели проходили курсы для учителей. К нам пришли приехавшие из Кукарки сестры Глушковы, Юлия и Анастасия Константиновны. Мне они подарили красивую метелку – подметать пол, и каждому малышу – по какой-то игрушке. Вечером читали нам книжки. Мы их долго потом вспоминали...

РЕВОЛЮЦИЯ. СМЕРТЬ РОДИТЕЛЕЙ

Яранск, как и слобода Кукарка, при всех царях был местом ссылок. Зимой ли, осенью – в любое время года гнали партиями, часто в кандалах несчастных людей. Горожане, как только узнавали, что пригнали ссыльных, спешили к ним. Мама складывала в узелок вареные яйца, стряпню, если летом – огурцы, репу и, конечно, чай, сахар и несла в тюрьму на передачу. Через некоторое время большинство прибывших с этапом распределяли на поселение. Конечно, как говорили взрослые, в глухомань. Мы, дети, думали: это место, где живут глухари. Часть ссыльных оставалась в городе. Их очень уважали, хотя, как говорили в народе, не все они ходили в церковь. Ссыльные брались за любые работы, многие давали уроки детям, которые учились в школах или гимназиях или собирались сдавать в них вступительные экзамены.

Революцию я помню смутно. Разговоры были такие: наши ссыльные взяли власть. Слышим, что купцов богатых посадили в «кутузку», но потом некоторых выпустили.

В больнице тогда взбунтовались няни, санитарки: пусть доктора сами убирают из-под больных, теперь равноправие. Главный врач Жердецкий дал врачам команду с утра заняться обслуживанием больных и уборкой помещений. Когда все было вычищено, убрано, больные вымыты и накормлены, он сказал санитаркам: «Теперь вы идите и лечите их, делайте операции и перевязки». Потом все помирились. Долго еще по городу это ходило как анекдот, а так было на самом деле.

В 1918 году начались аресты. Однажды ночью явились с обыском и к нам; что-то искали, но ничего не нашли. Велели переселиться в дом на берегу Ярани, в три комнатушки верхнего этажа. А папу арестовали и посадили в тюрьму. Нас, детишек, ночью до рассвета перевезли в новое жилье.

Мама собрала для папы в узелок еду, положила лекарства и собралась к нему. Я страшно заревела, стала просить взять меня с собой. Мама так и сделала, а старшим наказала идти на занятия. Когда мы часам к восьми утра приблизились к тюрьме, то не смогли пробиться к ней: люди стояли стеной. И не молчали – требовали выпустить отца Александра.

Мы долго стояли. Мне было страшно. Я не все могла понять, но видела: в народе многие утирали слезы. Толпа все увеличивалась, стали говорить, что с уроков сбежали гимназисты и тоже пришли к тюрьме. Мама отвела меня домой, покормила детей и оставила меня со старшими, а часов в пять я снова пошла к тюрьме, уже с братьями. Еще через час, как мне потом рассказывали, из Вятки пришло распоряжение отпустить папу.

Отец вышел, благословил народ и направился в церковь служить всенощную. Когда он подходил к церкви, вдруг зазвонили все колокола. Мы следовали за ним, влекомые толпой, папа был от нас далеко. Потом он начал служить, запел хор, и многие опустились на колени. Мама не переставая плакала...

На другой день нам привезли наши кровати и столы. И власти не обижали папу до самой смерти. В народе с удивлением толковали о том, что никакого богатства у отца не было. Убедились в этом и в «Чрезвычайке». Действительно, были у папы лишь куча детей да доброе для всех имя и сердце...

В нашем прежнем доме разместили детей сирот, а мы привыкали к новому. Каждый год у нас, как и прежде, содержались корова, теленок, куры и поросенок, и дети продолжали ухаживать за животными и возились в огороде.

Маня к тому времени закончила гимназию. Папа решил, что она год подождет, когда закончит гимназию Коля, и тогда они обязательно поедут учиться. Через год их отправили на телеге в Казань. Собирали в дальнюю – 280 верст – дорогу долго. Насушили черные сухари, дали льняного масла, круп, гороху. С ними поехал учиться и Николай Соломин. Маня поступила на медицинский факультет Казанского университета, а брат Коля – в политехнический институт.

Но беды наши только начинались.

С осени 1919 года в дом прокрались болезни. Я заразилась в школе скарлатиной, она раньше протекала очень злокачественно, с осложнениями, и была сильно заразной. Меня поместили в больницу. Лежала я в бараке шесть недель вместе с другими мальчиками и девочками. Они бредили, я боялась. Каждый день приходил под окошко Миша, кричал что-то, показывал на пальцах, старался рассмешить. Мама навестила только три раза: ее держали дома малыши.

В это время в городе начал распространяться повальный сыпной тиф. Рядом со мной, на соседней кровати, лежал деревенский мальчик моих лет, Логунов. Он вдруг закричал: «Нина, у тебя по руке ползет вошь, давай ее на тумбочку и убьем!» Я сняла вошь, а он чашкой ее прихлопнул. Я сказала, что вошь успела укусить мою руку. Мы с ним посмеялись: оба уже выздоравливали. Меня вскоре выписали домой.

Через две недели я заболела. Фельдшер посоветовал маме: «Вытрите во рту тряпочкой, смоченной в молоке, и все пройдет». Но это был уже сыпняк, он ошибся, а мама оставила меня болеть дома. И зараза распространилась...

Папа тогда почти не бывал дома: народ кругом, и в Яранске, и в деревнях болел, умирал, и он или молился о здравии, или провожал в последний путь. Отец и вправду был подвижник, как говорили о нем. Миша один метался между малышами в доме: заболела уже мама. Девятнадцать дней она лежала дома: больница давно была переполнена, и целый квартал домов рядом с ней освободили под сыпнотифозный госпиталь.

Температура у мамы начала уже спадать, но лечивший ее фельдшер занес ей рожу. И снова жар... Один глаз у мамы закрылся, распух, и решили, что надо оперировать. В пять вечера ее увезли в больничный барак. Утром следующего дня стали кипятить инструменты для операции, но мама уже не дышала...

Папа был в командировке. Он приехал вечером, пошел в больницу. Санитарка ему сказала: «На улице уже целая поленница покойников, вашу жену положили в белых чулках». Вытаскивали ее за ноги, по приметным чулкам. Всех покойников уже начал задувать снег.

У мамы один глаз был приоткрыт. В народе говорили, что она высматривает следующего покойника. Закрыть глаз не смогли, веко примерзло. Миша так рыдал, что к нему не отваживались притронуться.

Поздно вечером пришел папа, сказал: «Нет больше мамы». Мы все ревели. Никто нас не утешал. Плакал и папа.

Кто-то послал Мане телеграмму. Она ответила: «Ищу лошадей, Маня». А Коле не на что было выехать из Казани.

Маму хоронили на третий день. Всем распоряжался Миша. Папа был не в состоянии даже отпеть жену, это сделал отец Андрей Дернов. Папа стоял, понурив голову. Люди плакали, к нам относились хорошо. Маня на похороны не успела: не было обоза в Яранск. Когда же приехала, занялась домом. Стало ясно, что Маня не сможет продолжить учебу в Казани, ведь остались маленькие дети: Шуре было девять месяцев, Сереже два с половиной года, Леле – шесть, мне девять, а Мише шестнадцать лет. Мы плакали каждый день.

Заглядывали чужие люди, жалели нас, приносили еду, но все страшились тифа как холеры: сунут узелок в дверь и бегут, поскольку свирепствовал какой-то всеобщий мор. Маня с Мишей старались поддерживать папу, боялись сердечного приступа, они у него бывали очень тяжелыми.

Некоторое время спустя папа тоже заболел. Маню как медичку допустили ухаживать за ним в больнице. Люди в бараке лежали вповалку. Вши ползали везде. Маня добилась, чтобы папу положили на кровать около окна. К нему ежедневно приходил простой люд. Когда у папы прояснялось сознание, он поворачивался к окну и благословлял народ, а люди открыто молилась за него на улице. Меня Миша туда не водил, но, возвращаясь, все до мелочей рассказывал.

Однажды, когда Миша ушел из дома, старушка няня взяла меня с собой. Но в тот день папа был без сознания. Народу около окна собралось полно, мы еле пробились. Маня увидела нас, подошла, дула на стекло, протирала его полотенцем: было очень холодно, и окно сильно запотело. Так я увидела папу живым в последний раз. Я молилась, как и все. В церкви служили молебны о его здоровье. Однако 15 марта он скончался: не выдержало больное сердце. У Мани и Миши тоже разрывались сердца, они перестали что-либо соображать. К дому стекались люди, сбивавшиеся в огромную толпу.

Хоронил папу, казалось, весь город. У меня осталось такое впечатление, что все плакали в голос. Пели «Вечная память» несколько раз...

Вскоре занедужила Маня, а вслед за ней и Миша. Их увезли в больницу, а дома заболел скарлатиной Сережа. И пока его лечили, занесли ему сыпной тиф. Сережу унесла в больницу Саня Крутовских, совсем чужая нам девушка из Кукарки, приехавшая в Яранск на курсы кружевниц. В больнице ей сказали: «Если вы бросите здесь своего ребенка, он умрет». Она осталась. С чужим ребенком. Осталась в этом аду, где все стонут, кричат, лежат без сознания, нередко совсем без еды. И – в страхе...

Я ходила в больницу каждый день. Что-то приносила, если давали знакомые. Наш дом был как чумной. Няня тогда тоже заболела тифом, лежала у кого-то у знакомых. Она была стара, но выжила и уехала в свою деревню.

Саня по существу спасла Сережу. Когда она принесла его домой, мальчик был весь отекший, с вытянутым как у лошади лицом, ножки очень толстые, чулочки даже со взрослых не надевались.

Настала очередь и Сани. Отвезти ее в больницу оказалось некому. Жар у Сани был страшный, она изорвала на себе всю одежду, кричала, чтобы звонили все колокола... Мы с Лелей очень ее боялись. Как-то приехал один крестьянин, сжалился над нами, оставил нам каравай хлеба, а голую Саню завернул в свой тулуп, взвалил на плечо, увез и сдал в больницу. Заехал к нам с распиской, в какой барак ее положил, какой номер кровати. Но когда я пришла туда на другой день, никаких кроватей не было, все лежали вповалку. Я перешагивала через больных и искала Саню. Принесла ей ломоть хлеба. Однако она меня не узнала. Потом же, когда Саня поправилась и вернулась к нам, она все время хотела есть. Но нас не бросила.

Маня и Миша лежали вповалку с другими больными в одном помещении: он наверху, она внизу, и оба – без сознания. Меня к ним пускали, поскольку я переболела, но сестра и брат меня не узнавали. Я старалась подъедать остававшееся у больных, так как меня никто не кормил. Правда, санитарки часто давали хлеб, яйца, иногда даже кусочки сахара...

Сестру пожалел фельдшер. Она ему очень понравилась еще тогда, когда ухаживала в бараке за отцом. Фельдшер старался спасти Маню: достал где-то кровать, уложил на нее сестру, а сам спал рядом на полу. Наконец у Мани сбили высокую температуру, но теперь нарушилась психика, и поначалу врач Сухорукова думала, что она не восстановится. Немудрено было сойти с ума: потеряв мать и отца, остаться с оравой маленьких ребятишек без средств к существованию в девятнадцать лет!

Потом стал погибать и Миша. У него с обеих сторон начали пухнуть подчелюстные железы. Ему сделали без наркоза две операции. Он кричал, плакал, и я вслед за ним ревела так, что на улице было слышно. Брат лежал уже в доме Чистосердовых, который реквизировали, тоже сделав из него сыпнотифозный барак. Конечно, ухода за больными почти не было: их набралось слишком много... Я, как и дочь столяра Кудрявцева, лазила к брату по крыше через террасу. Миша часто оказывался на полу, куда в бессознательном состоянии падал с кровати. Обливаясь слезами, я просила вернуть его на кровать.

Когда Мишу привезли домой, он был очень слаб. Товарищи старались ему помочь, что-то приносили поесть, но брат с каждым днем угасал. Мы его отвлекали: «Ничего, скоро за столом будешь кушать», а он отвечал: «Наверно, я скоро буду на столе». Через десять дней Миша тихо умер. Его похоронили в папиной могиле.

Жить было жутко. Саня уехала в Кукарку, в доме стыло и пусто. Лелька как-то предложила: «Иди вниз к дяде Пете, позови к нам ночевать». Я пошла. Дверь была открыта. Зову соседа, чужого совсем человека, а он лежит с головой под одеялом. Я кричала-кричала, думала, он не слышит. Открыла одеяло, а дядя Петя мертвый. Зубы оскалены, такой страшный!.. Он, видимо, давно так лежал. Потом дядя Петя мне мерещился, спать не могла...

Лелька часто в окно звала кого-нибудь: «Дяденька, идите к нам». Но все боялись тифа как чумы, приходили те, кто уже переболел. Поили меня молоком с жидким дегтем. Зачем? Не знаю. Я хотела молока без дегтя. А знакомым сказали, что у меня осложнение после тифа, развилась дальнозоркость, под носом у себя не вижу, зато в конце улицы все как на ладони. Через месяц это прошло.

Положение у нас создалось критическое: Маня в больнице, нет денег, нет продуктов. Вот тут-то и вмешалась моя учительница Екатерина Васильевна Попцова. Она написала в Советск Глушковым. Приехала Анастасия Константиновна и решила взять к себе на воспитание мальчика. Сережа, еще больной после тифа и скарлатины, бывший весь в отеках, протянул к ней ручонки и сказал: «Мама»... Так ее никто из воспитанников никогда не называл. Она взяла его, но к ней прильнула и Леля, заплакала. Глушкова увезла двоих детей.

Остался Шура, который все плакал, так как мы с сестрой Лелей выкупали его в горячей ванне и у него пошли волдыри. Откуда же мы знали, что воду надо пробовать локтем! Шура кричал день и ночь. Как-то пришла неизвестная женщина и взяла его, чтобы нам было легче: «Дай-кося я с ним повожусь, – говорит, – уж больно он ревет у тебя». Позднее выяснилось: она увезла в деревню Костерята, где брат жил до шести лет. Мы нашли потом Шуру в семье того самого мужика, который завернул голую Саню Крутовских в тулуп и не убоялся отвезти ее в тифозную больницу.

Я осталась одна. Было голодно и тоскливо.

Выписали из больницы сестру, но она была как в бреду: равнодушно воспринимала то, что в доме нет хлеба, дети болеют и их увозят. Однажды Маня попросила позвать с улицы Мишу пить чай, а он уже месяц как лежал в могиле.

Как-то на другой стороне реки в деревне Большое Поле вспыхнул пожар, быстро распространивший на соседнюю деревню Монастырку, которая близко подходила к городу. От огня нас отделяла речка, но она была очень узенькая.

Пожар был ужасным, искры и головешки летели через реку к нам. Тогда выгорело тридцать четыре дома, а подожгла свой дом из сарая дочь купцов Кузнецовых: она любила студента, за которого ее не выдавали. Народ искал девушку, хотели бросить ее в огонь, но не нашли... Все, кто жил на нашем берегу, спасали вещи. Я спрашиваю Маню, что вытаскивать, а она дает мне мамину машинку для отсасывания молока из груди: «Вот это – самое главное». Даже я в девять лет понимала, что Маня не в себе.

Страшно было с сестрой...

Я с ужасом вспоминаю то время. Но народ нас все же не забывал. Весной люди ходили на папину могилу и брали нас с собой, плакали о нем и о нас, несчастных. Нас спасли хорошие люди, которые были вокруг. Поэтому я верю в людей. И плохих за всю свою жизнь встретила только двоих...

Потом знакомые крестьяне взяли сестру в деревню Груздовник, и к осени она отошла. Собралась и уехала в Казань на учебу, на второй курс университета. За квартиру за все месяцы, с февраля до осени, заплатили наши друзья Соломины. Остаток вещей продали.

Знакомые пытались пристроить меня «в дети». Больше всех старалась моя учительница. Но я помнила своих родителей, поэтому меня никто не брал. Наконец меня отправили в детскую колонию, как ее называли в народе, которая находилась в девяти километрах от Советска и в ста – от Яранска. Туда собирали из разных районов страны детей, которые остались без родителей. Когда меня посадили на телегу, пришли школьники. Девчонки плакали, а мальчишки дали мне в узелке пряников: «Это от нас». А Вова Морозов сказал: «Не реви, ты не пропадешь! Будешь большая – выучишься на фельдшера!» У него мама была фельдшером.

Перед отправкой я одна пошла на кладбище. Плакала и все просила папу за меня заступиться...

«Колония» была временной. Нас никто не охранял, кормили плохо. Но за нами следили учителя школы из села Ильинского. Великое им спасибо за спасение детей со всех концов страны. Это прямо-таки святые люди! Из детей благодаря заботам учителей вышло много хороших людей. Но были и воры. Одного потом судили и дали ему двадцать лет. Он даже убивал людей. А мальчик был толковый, инициативный. Если бы его вовремя обласкали, направили, из него бы получился хороший человек...

Среди тех, кто нас опекал, была учительница Александра Васильевна, советовавшая мне: «Иди к Глушковым, просись! Может, они возьмут и тебя. Тут ты погибнешь. Мы выхлопочем тебе муки и немного денег». Я ходила девять верст по тракту раза три, плакала, просилась. Тракт был страшный, огромные екатерининские березы...

Наконец сестры Глушковы меня взяли.

У ГЛУШКОВЫХ

У Глушковых я прожила с 1921 по 1926 год и окончила ускоренную школу. За воспитание детей государство в 21-м году выдавало сестрам полтора пуда муки и сколько-то денег. Это продолжалось всего несколько месяцев, потом им перестали помогать. Сами они были людьми необеспеченными, из-за нас на базаре продавали свои вещи. В то трудное время и родных детей родители не знали, как прокормить, а взять чужих было настоящим геройством. Все мы, воспитанники, обязаны им жизнью.

Еще осенью нашу корову и пять кур Соломины сумели переправить Глушковым, но кормов у них не было, и корову продали. Чтобы как-то нас прокормить, часть своего белья, полотенец, простыней сестры обменяли у сотрудников лесотехникума на картошку, но она оказалась подмороженной и наполовину гнилой. Из нее лепили и пекли хлеб. Так хотелось молока... Сестренка Леля все плакала, просила хоть что-нибудь поесть, а я утешала ее, говорила: придет время, будем жить богато и есть все. Мне самой еда грезилась и во сне.

Кое-кто из крестьян, прежних учеников Глушковых в церковно-приходской школе, все же старался их поддержать, народ там был жалостливый. И нам перепадали то горох, то крупа, то овсянка.

Дом сестер выходил на базарную площадь. Все крестьяне, приезжавшие туда непременно на лошадях, кормили их овсом. Из мешка, подвешенного к голове лошади, овес падал на землю, а мы после окончания базарного дня веничком подметали его с земли или со снега и кормили кур, и так до следующего воскресенья. Любые отходы с нашего стола, все очистки и крошки никогда не пропадали. Я и сейчас не могу бросить остатки хлеба, подсушиваю его и привожу курам колхозников, когда приезжаю на дачу.

Было не только голодно, нам не хватало самой необходимой одежды. Все мы, воспитанники, ежедневно исхаживали пешком десятки километров, причем босиком, без обувки. Став постарше, я донашивала все вещи умершего Миши. Штиблеты его были мне велики, ноги росли несоразмерно, но осенью не проходишь босиком, поневоле наденешь...

У Глушковых мы сами себя обслуживали. Вскапывали огород, пололи, поливали его, таская воду с реки, а для питья – с ключа. Летом за водой ходили бесконечно: и для стирки, и для бани, и для уборки. Пилили дрова на дворе, а иногда и сучья в лесу, таскали оттуда хворост и шишки для самовара. Постоянно собирали ягоды и грибы. Ягоды сушили, грибы солили и сушили. Ловит ли бреднем, сделанным из мешка, мелкую рыбешку, варили уху. Осенью, как правило, перекапывали у реки чужие огороды, после того как их хозяева почти все очищали.

Иногда наши воспитатели брали на дом какую-нибудь платную работу, скажем, изготовление цветов для клубов или для церкви. Тогда все работали за деньги. Случалось, я ходила делать уборку к родственникам сестер Светлаковым.

Сначала у Глушковых было две козы и три овечки, за которыми мы ухаживали. Потом этих животных продали и купили корову, но наделали много долгов и года два-три выплачивали их молоком. Корову назвали Жданкой. Она оказалась шатущей и любила погулять в лугах. Я обычно криком старалась выманить ее из кустов, куда боялась заходить. Знакомые говорили, что Нина Крылова на весь город кричит: «Жданка, Ждан-ка!»

С коровой нам, детям, стало трудней: ей требовалось много еды. Она кормила нас, а мы кормили ее. Сено купить было сложно, поэтому мы вечно рвали в Аникином логу траву. У Глушковых жила бывшая школьная сторожиха Наталья, которая ходила с нами и брала иногда серп. Она старалась нажать травы побольше, и тогда мы ее только носили мешками. Все равно приходилось тяжело: трава была сырая, а таскать надо было далеко.

Мы с сестренкой были очень худые: руки и ноги как палочки. Так и остались у нас худые руки на всю жизнь. Только в 1950 году я стала весить больше сорока восьми килограммов – это при моем большом росте.

А еще мы беспрестанно полоскали белье: летом на ключе, зимой – на реке в проруби; колотили его вальками, потом везли на салазках. Пальчики пухли и трескались. Ясно, что был суставной ревматизм. К тому же мы жили на первом этаже в полуподвале, подоконники вровень с землей, и в холода вода в доме замерзала.

Все время труд и труд, но – разнообразный.

Маня и Коля вестей о себе не подавали. Жилось и работалось им трудно, и нам они помочь не могли. Потом сестра и брат рассказали: у них была горсточка проса, который удалось аккуратно посадить в землю, и проса уродилось очень много. Его толкли и варили кашу, благодаря чему не умерли от голода. Но, выучившись, они никогда больше не ели пшенную кашу, так там им опротивела. Как жил Шура, мы не знали: он был от нас за сто с лишним верст, при тех средствах сообщения это как на другой планете: мечтай, не попадешь туда...

Школа, в которой мы занимались, была рядом. Учились мы хорошо, с нас этого требовали обязательно. Сестры Глушковы доказывали, что учимся мы для себя, а не для них. За это им большое спасибо, как и за то, что научили нас работать, всякое дело делать по-настоящему. Я очень любила своих учителей: математичку Александру Васильевну Балезину и Глафиру Александровну Чемоданову, преподававшую историю. Понимала: нас, сирот, жалеют и стараются, чтобы мы знали их предмет как можно лучше. В начальных классах у нас преподавал Александр Дмитриевич Осокин, очень чуткий человек, вкладывавший в детей всю душу. Он погиб в Отечественную войну. Его невеста Мария Ивановна Лебедева, тоже замечательный педагог, стала заслуженным учителем РСФСР. Много лет спустя я приезжала к ней, и мы переписывались до самой ее смерти.

Обе сестры Глушковы всегда хорошо знали, как живет каждый из учеников. Тех, что ходили в школу из окрестных деревень, в холода и вьюгу оставляли ночевать в школе на кухне у сторожихи Андреевны. Все спали на полатях. Уже потом, в Москве, Андреевна мне рассказывала, как она просила: «Ну-ко, парнишки, сосчитай-ко сколь голов-то вас, сколь мне надо шей да каши сварить». Сама сторожиха считать была не сильна, выучилась, когда ей перевалило уже за полвека. А сколько же душевных физических сил надо было затратить сестрам Глушковым, чтобы держать в голове бесчисленные заботы о своих воспитанниках, о хозяйстве! И не просто мечтать, но и делать, добиваться намеченного.

Юлия Константиновна покупала на свои деньги материю и очень часто шила сиротам рубашки и штаны. Анастасия Константиновна рассказывала, как однажды на уроке мальчик из чувашской деревни вынул из парты носовой платок, расправил его на парте и начал туда сморкаться. «Зачем ты так делаешь?» – спросила его тетя Настя. – «А мне, – отвечает, – Юла Костинтин штаны сшивал, а карман не пришивал». Слушать это было не смешно, скорее грустно. Перед занятиями в школе всегда молились, и Анастасия Константиновна вдруг услышала, что тот же мальчик не «Отче наш» повторяет, а: «Батко Бог, дай хлеба досыта, молюсь тебя». Так тогда было. Изо дня в день.

Когда я училась в последнем классе школы, меня командировали в женотдел для помощи. Там я так старалась, что стала делегаткой женотдела. Часто выступала с докладами в Советске, в окрестных деревнях, прошла практику в волисполкоме Советска, где мне даже немного платили, зная, что я круглая сирота и нуждаюсь в поддержке. До сих пор храню делегатскую карточку женотдела, характеристики и другие документы: может, мои дети поинтересуются, как я жила, какую суровую школу жизни прошла...

В пятом классе при испытании на уроках пения регент Пинегин обнаружил у меня голос, и я стала запевалой. Хор поет: «Ах, попалась птичка, стой, не уйдешь из сети, не расстанемся с тобой ни за что на свете», а потом я – соло: «Ах, зачем, зачем я вам, миленькие дети, отпустите полетать, развяжите сети»... Регент меня очень хвалил.

Я начала петь в школьном, позднее и в городском хоре. Выступала с декламацией, играла в драмкружке Варвару в «Грозе», сестру милосердия в пьесе «Гнездо осиное». Вроде получалось.

Но мы были дети, и нам больше хотелось забавляться, ходить к подружкам и ребятам в гости. Я дружила в основном с мальчиками: они не кичились своими нарядами и лаской мамочек. Чаще всего играла с Колей Чупраковым, семья которого жила в квартале от нас. Мы строили в его дворе плотины, фонтаны, колодцы... Он был умный, изобретательный мальчик. Потом Коля окончил политехнический институт и двадцать два года руководил Главэнерго в Ташкенте, получив за автоматизацию электростанций Сталинскую премию. Позднее его перевели заместителем министра в союзное министерство, где он вел загранэнерго и участвовал в строительстве семидесяти электростанций в разных странах.

Однако у нас было очень мало времени на игры и забавы: каждый день нужда и дума о хлебе насущном. О детстве золотом как о безоблачной счастливой поре и мечтать не приходилось: сирота – всегда сирота, всю жизнь. Ты никому не нужен, у всех свои семьи, свои заботы. Это очень больно... И все-таки, при всех тяготах и лишениях, сестры Глушковы спасли нас от голода и смерти, за что им низкий поклон до земли.

Самим сестрам тоже выпало очень трудное детство. Отец был из богатой купеческой семьи и служил приказчиком, а мать – из бедных. Глава семьи рано умер от чахотки, его жену с тремя дочерьми свекровь выгнала из богатого дома. Началась новая жизнь, полная труда и лишений. Вдова, мечтавшая выучить своих дочерей, бралась за любую работу: шила, вязала, плела кружева, стряпала кому-то на свадьбы или в другие праздники в домах богатых людей, которых в Кукарке было предостаточно: купечество занималось сплавом леса, продажей хлеба за рубеж, главным образом в европейские страны.

Юлия, родившаяся в Кукарке в 1865 году, была в семье вторым ребенком. Когда она окончила прогимназию в Яранске, работы для нее в слободе не нашлось, в школе все места были заняты. Тогда мать решила отпустить ее в город Уржум, где жил ее дальний родственник Холкин. Он был фельдшером в больнице и на всю свою большую семью имел только двадцать пять рублей жалования, так что расчет был прежде всего на то, что Юлия найдет в Уржуме работу. Девушка поступила на ткацкую фабрику в надежде накопить денег и учиться дальше, одновременно начав готовиться со знакомой учительницей к экзамену за гимназический курс. Холкин искал ей более подходящую работу и с радостью принял известие о том, что акцизный надзиратель Виктор Федорович Польнер пригласил Юлию надзирательницей в приют, которым руководила Т.А. Сунцова. (О том, как было поставлено дело в приюте, подробно рассказал К.В. Верхотин в своей книге «Кировские места Уржума». Он подарил мне эту книгу, из которой я узнала немало нового об уржумском периоде жизни Юлии Константиновны).

Приют, называвшийся тогда Домом призрения малолетних детей, содержало уржумское благотворительное общество, средства которого слагались из членских взносов и доходов от благотворительных любительских спектаклей и лотерей. Небольшие суммы выделяли также земство и городская Дума. Возглавлял общество В.Ф. Польнер.

Когда в 1896 году в отделение мальчиков приюта пришла новая надзирательница Юлия Глушкова, в приюте содержалось десять мальчиков и двадцать девочек, возраст которых не превышал шестнадцати лет. Кроме двух надзирательниц, в приюте были две уборщицы и сторож. Парадная дверь Дома призрения вела в коридор, где по обе стороны размещались вешалки для одежды воспитанников. Дверь справа вела в комнату мальчиков, слева – в комнату девочек. Была еще рабочая комната, где воспитанники готовили уроки и трудились. На нижнем этаже располагались кухня и столовая.

В приюте было свое хозяйство – огород, много птицы, корова, – содержать которое помогали воспитанники. Девочки занимались с надзирательницей рукоделием, шитьем для Дома призрения, ткачеством, мальчики плели соломенные шляпы, переплетали книги для приюта и на сторону, изготавливали сумки для базара, чинили и шили обувь под началом приютского сторожа, мастера по этому делу. Все вместе, мальчики и девочки, работали в поле под руководством земского агронома, особенно на уборке урожая. Благотворительное общество таким путем пополняло свой не слишком большой бюджет. Главной целью было поскорее дать детям какое-либо ремесло, поставить всех на ноги и отправить в самостоятельную жизнь. Воспитанники знали, что такое труд, не боялись его, умели работать.

Слушая рассказы Юлии Константиновны о ее детстве и юности, о работе в приюте, я часто задумывалась о жизни. И сейчас, на склоне своих лет, размышляю: правильно ли мы воспитываем наших детей и внуков? Включите телевизор, почитайте газеты: молодежь требует спортивных комплексов, бассейнов для плавания, ее увлекают дискотеки, разного рода тусовки. Все это нужно, пусть детство и юность будут веселыми, радостными, однако молодым для их жизни очень важно знать не понаслышке, что без труда не выловишь и рыбки из пруда...

Юлия Константиновна, не имевшая своей семьи, всю себя отдавала детям. Как рассказывают знавшие ее люди, в ней уживалось немало противоречивого. Но она слыла человеком высоких нравственных качеств, все отмечали ее исключительную порядочность, бескорыстие; строгость к себе и к другим не заслоняла сердечности, искреннего расположения к людям. В приюте с приходом Глушковой были отменены физические наказания детей. Юлия Константиновна водила их на природу, на крутой откос берега Уржумки, откуда они любовались прекрасными лугами, смотрели на покрытые лесами далекие холмы. Сироты мягчели душой, вспоминали, что они дети, купались, загорали.

Писательница Голубева в своей книге о Кирове нарисовала такую картинку: «сердитая Юлия» в очках, сидя на берегу, грубо кричит на ребят и смотрит в свои золотые часики. Этого не могло быть! Юлия Константиновна никогда не повышала голоса, у нее вовсе не было золотых часиков, она носила на шее на шнурке обыкновенные учительские часики с железной крышкой, которые достались после ее смерти мне. И все в этой книге надуманное...

Воспитание в приюте, разумеется, было религиозное, каждый день начинался и кончался молитвой. Ближе всего к приюту стояла тюремная церковь, туда под конвоем приводили из камер заключенных. Воспитанники каждое воскресенье ходили в церковь и видели их. Рядом с приютом располагался театр, и Юлия Константиновна стала водить в него и детей, если шли подходящие пьесы. Читала ребятишкам книги, увлекла их стихами, которые очень любила. А потом воспитанники сами стали готовить разные постановки. Под Новый год наставница обязательно устраивала детям елки, заранее собирала на подарки им деньги с богатеев.

В 1896 году бабушка привела в приют Сережу Кострикова. (Наиболее достоверно о его жизни в приюте и о Юлие Константиновне написал С.М. Синельников в книге «Рассказы о С.М. Кирове», изданной в 1976 году). Он очень тосковал по семье, где кроме бабушки остались две сестры: отец пропал, а мать умерла. Однако бабушка, служа кухаркой, получала всего три рубля в месяц и не могла поступить иначе. Постепенно Сергей привык к приюту, к своим новым товарищам. Между ним и воспитательницей установились хорошие отношения, а затем возникла и дружба, которая сохранилась и позднее.

Сергей прожил в приюте шесть лет. Он оказался живым и любознательным мальчиком. Быстро выяснилось, что он от природы очень способен. В Уржумском приходском училище его преподавателем и наставницей стала Ольга Николаевна Шубина, о которой очень тепло отзывались сестры Костриковы. По их мнению, Ольга Николаевна располагала к себе учеников, не прибегая для этого ни к каким ухищрениям. Сила ее обаяния заключалась не только в жизнерадостном характере, но и в искреннем поведении, в ее хорошем отношении к детям. При всем этом она была строга и требовательна.

Учеба пристрастила Сергея к книгам, развивала любознательность, прилежание. После окончания приходского училища Юлия Константиновна отвела Кострикова вместе с другими воспитанниками в трехклассное Уржумское городское училище, где получали образование дети горожан и крестьян, а также осиротевшие мальчики. Учился Сергей отлично, с большой охотой. По воскресеньям он приходил домой к своим сестрам, приносил им из библиотеки книги Пушкина, Лермонтова, Гоголя... Анастасия Константиновна, приезжая в Уржум на каникулы, тоже привозила ему книжки. К ней, как и к своей наставнице в приюте, Сергей тоже был нежно привязан до самой своей смерти.

Ему очень хотелось продолжить образование, но для этого нужны были деньги. Когда приблизился срок окончания городского училища, Юлия Константиновна стала просить благотворительное общество отправить его на учебу в Казанское промышленное училище. Общество дало обязательство одеть Сергея, а потом высылать пособие с условием выплатить его, когда он начнет работать. Юлия Константиновна рассказывала, как она в ногах валялась у купцов, умоляя помочь на первых порах Сергею. Ведь обычно приютским после получения начального образования ходу дальше не давали, все они шли в рабочие.

Сергей и это училище окончил с отличием. Я читала его письма Глушковым из Казани, в которых он подробно сообщал о том, как живет, учится, что думает о жизни. Ему приходилось несладко: уржумские богатеи, узнав о том, что Сергей в Казани связан с революционерами, прекратили высылать и то маленькое пособие, которое гарантировали при поступлении в училище. Глушковы старались поддержать Сергея посылками, он их благодарил: «Ваши сухари получил, шапку, деньги – все очень кстати. Большое спасибо». Направляли сестры посылки Сергею и его товарищу Никонову и в томскую тюрьму, за что их вызывали в полицию.

Юлия Глушкова сыграла большую роль в развитии Сергея Мироновича. Когда ее перевели из Уржума в Кукарку учительницей школы, где преподавала Анастасия Константиновна, он написал: очень рад, что Юлия Константиновна живет теперь с мамой и сестрами, но приют потерял родную мать.

Юлия Константиновна очень тяжело пережила смерть Кирова, о которой узнала из сообщения по радио. А Анастасия Глушкова была на его похоронах, скорбела как по родному сыну...

Воспитывала Юлия Константиновна не поучая, но как-то так, что все осталось в памяти и в сердце. Интересно она говорила: «Вот попомни, если чему-то новому научилась, это в жизни обязательно пригодится. Пусть не сразу, а понадобится». Учила меня кроить, шить, вязать чулки, стирать, гладить. Не раз я месила с ней тесто, и она дала рецепты, как испечь куличики, сделать торты. «Шелковый халат, – говорила тетя Юля, – быстро научишься носить, научись работать». Не дожила она до того времени, когда я приезжала в Советск в гости и утром пила чай в настоящем шелковом халате. А тогда мне было смешно: что говорить о несбыточном...

Так продолжалась жизнь Юлии Константиновны в Кукарке. Живая, творческая, сопровождаемая детским смехом.

Но она была тяжело больна. Когда слегла ее старшая сестра Анюта, тетя Юля делала ей ванны, таскала для этого воду, и у нее произошло опущение желудка, а потом развился рак, от которого она скончалась в 1938 году. Я дважды приезжала к ней со своим сыном Вовой в начале тридцатых годов, это были последние свидания. Юлия Константиновна осталась очень довольна внуком. Собрала мне для него пеленки, распашонки, а через год сшила рубашечки и пальтишко. Агукалась с малышом, кормила его блинами, молочком, уверяла меня, что он очень умненький. А ему было всего десять месяцев...

Юлии Константиновне поставили памятник в Советске, за ним ухаживают воспитанники детского дома. Летом здесь всегда живые цветы. В праздники на могилу тети Юли приходят многие люди, некоторые служат панихиды по ее светлой душе. Хорошее, доброе не забывается.

Анастасия родилась в 1871 году. После окончания церковно-приходской школы и прогимназии она стала учительствовать в этой же школе. Как и тетя Юля, Анастасия Глушкова стала замечательным педагогом. Но это не случилось вдруг. Был труд, непрерывный и разный. Чтобы выжить, чтобы выучиться. Окончить три класса церковно-проходской школы считалось тогда большим счастьем. Анастасия, а позднее и Юлия Глушковы всячески старались привлечь в школу ребят из слободы и окружавших ее деревень. Главная беда была в одежде: при северных холодах каждому из детей нужны были зимой валенки, какой-то кожушок, шапка...

Анастасия Константиновна не стеснялась просить кукаркинских купцов обуть или одеть какого-либо ученика, особенно сироту. Однажды она поехала на поклон к фабриканту Стрельникову, хозяину валяльной фабрики: «Сколько можно, какая будет ваша милость, пар валенок дайте ребятишкам». А тот стал выламываться перед нею: «Отцы этих ребятишек пьют, плохо работают, и нечего им давать даром валенки». Анастасия Константиновна заплакала и ушла, долго стояла в хозяйских сенях, чтобы утешиться. Когда она подошла к кучеру, которого наняла привезти валенки, слышит вдруг: «Чего расстроилась, пришел брат Стрельникова с рабочим и затолкал мне под облучок десять пар валенок, закрыли их сеном. Давай скорей уедем. Он слышал, как тебе отказал сам хозяин, вот и сделал сам доброе дело. Я ему поклонился за ребятишек»...

Очень трудным был 20-й год, когда мы уже воспитывались у Глушковых, Продав на вокзале все, что могла, тетя Настя прошла ускоренные курсы бухгалтеров и стала работать в артели кружевниц. Но следующий год оказался еще труднее: неурожай, голод совсем взял за горло. Мешали лебеду с картошкой, пекли «хлеб» с лебедой. Так жили все. Потом стало полегче.

Глушковы надрывались. Но ни тогда, ни позднее не попрекнули нас куском хлеба, а ведь даже родных детей, случается, мать или отец называют дармоедами. Многие вокруг удивлялись: что они, святые, что ли? Взяли ораву чужих детей и маются с ними?

Они были действительно святые. При жизни.

Как бы ни было тяжело, Анастасия Константиновна старалась нас ободрить: «Нечего плакать. Советская власть для таких, как вы, она не даст вам пропасть».

В самое голодное время в городском приюте взбунтовались ребята: разогнали все начальство, повыбивали окна. Нашу тетю Настю вызвали в райисполком: «Вы должны идти работать в детский дом. Там бунт». Тетя Юля очень волновалась, что сестру могут избить – одного воспитателя там спустили с высокой лестницы. Тетя Настя вся как-то притихла. На другой день, видимо, все обдумав, надела свое лучшее осеннее пальто (Юлия Константиновна была против: «Они тебя заплюют, пальто изрежут») и ушла очень рано. Вернулась она в десять вечера. Тетя Юля плакала, стояла на коленях и молилась. А Анастасия Константиновна, оказывается, вставляла с «бунтовщиками» стекла, мыла полы, готовила обед, поскольку весь обслуживающий персонал разбежался. А мне дала задание достать из шкафа книгу А.К. Толстого «Князь Серебряный». Я была изумлена тем, что она собирается читать такую книгу этим бандитам, как их называли в городе.

Через несколько дней толпы «бандитов» провожали каждый вечер тетю Настю до дома. Весь город был поражен. Жизнь в приюте наладилась. Анастасия Константиновна заново укомплектовала кадры, сделала даже некоторых старшеклассников поварами, еще кем-то из обслуги и вернулась к своей бухгалтерской работе.

Артель кружевниц к тому времени начала работать на заграничный рынок и стала фабрикой. Анастасия Константиновна добилась этого в Москве, куда много раз ездила. А когда учителя-пенсионеры стали ей жаловаться, что пенсии очень маленькие, жить невозможно, она решила открыть чулочно-носочно-перчаточную артель. Бывшая воспитанница Глушковых Люба Санина помогла ей купить в Ленинграде подержанные машины. И тут наша тетя Юля с новым директором тетей Настей уже стали мечтать о своей фабрике. Кирова уже не было в живых, но помогла дружба тети Насти с Серго Орджоникидзе. Он в нее верил.

Довольно быстро выстроили новое здание, дела на фабрике пошли в гору. Там работали не только пенсионеры, но и молодежь. Анастасия Константиновна, весьма умело руководя фабрикой, продолжала воспитывать молодых. И как-то все у нее получалось. Я думаю,_ потому, что рабочие ее любили, этот талант притягивать к себе людей был у нее, наверное, от рождения. Надо самому любить людей, сострадать им в горе и радоваться вместе с ними – вот главное. Это умели сестры Глушковы. К Юлие Константиновне на трикотажной фабрике, которая уже тогда выросла в предприятие союзного значения, относились с такой же трогательной теплотой. Все знали, что она очень верующий человек, но не укоряли ее за это.

Созданная Глушковыми фабрика действует до сих пор. Не знаю, как сейчас, но еще недавно ее продукцию можно было встретить в лучших московских магазинах.

Когда Анастасия Константиновна приехала в Советск с похорон Кирова, ее стали обвинять в троцкизме. Она смеялась, думала: это шутка. Потом тетю Настю сняли с должности директора. Она по-прежнему не могла понять, в чем дело: обе фабрики работают, а она, ни в чем не виноватая, – троцкистка?

Глушковы стали жить на свои пенсии. Моя сестра Маня ежемесячно посылала им по пятьсот рублей, я тоже добавляла к ним сколько могла. В 1938 году сложились и перекатали дом Анастасии Константиновны: выбросили плохие бревна, ликвидировали полуподвал, и стал дом в три окошка одноэтажным. Поставили в него небольшой котел. Дом сделался как новый. Когда тетя Настя уезжала насовсем в Ленинград к моему родному брату Сергею, которого когда-то усыновила, дав свою фамилию, она продала дом за двадцать пять тысяч рублей, почти половину из них вручив живущей с ней школьной сторожихе.

Дом этот, кстати, достался тете Насте по наследству. У них был дядя, живший с женой, собственные дети бросили. Анастасия Константиновна ходила к ним убираться, приносила продукты, топила печи: дом был старый и холодный. Когда жена умирала, она наказала старику: «Настеньку не обидь!» После смерти дяди Анастасию Константиновну вызвали к нотариусу: он завещал дом ей. Туда сестры Глушковы и переселились из своего очень маленького домика на берегу Пижмы. Там жили и мерзли мы, их воспитанники. Свой прежний дом Глушковы отдали просто так семье нуждавшегося учителя М.И. Патова, который тоже воспитывал покинутого ребенка.

В гостях у Глушковых

 В 1981 году я была здесь с сыном Сергеем и внуком Герой. Рыдая, прошла по всем трем комнатам, а, выходя, низко поклонилась дому, где нам спасли жизни две счастливые великомученицы, бесконечно дорогие люди...

Уже будучи в преклонном возрасте, Анастасия Константиновна не могла сидеть без дела. Она взялась вести бухгалтерию кладбищенской церкви. Уже шла война, и первое, что тетя Настя сделала на своей новой работе – уговорила священников сдать на нужды армии пять тысяч рублей. Их принесли в райком ВКП(б). Потом были и гораздо большие взносы.

Работала тетя Настя до восьмидесяти одного года.

В Ленинграде Анастасия Константиновна тоже каким-то неведомым путем связывалась с нуждающимися людьми. Однажды я приехала туда в командировку, а она спрашивает: «Ты сколько взяла с собой денег? Тут есть один парень, он поступил в кораблестроительный институт. У него нет никого из родных. Завтра купи ему костюм, две рубашки, пару трусов, две-три пары носков, пять носовых платков. Ну вот, давай считать». Посчитали, у меня остается два рубля. Но я все выполнила: просьба тети Насти была для меня, как и для любого ее воспитанника, законом.

Тетя Настя умерла 1993 году в полном сознании. Перед смертью она завещала моему брату, своему сыну Сергею Глушкову, отпеть ее в церкви Николая Морского. Он, хоть и был коммунистом, так и сделал. А на могиле поставил крест и посадил ландыши и незабудки, цветущие весной красивым ковром... Каков же итог ее жизни? Она, как и сестра Юлия, выполнила слово, данное когда-то своей умиравшей матери. По свидетельству С.М. Кирова, та завещала дочерям: «Детки, никогда не забывайте сирот, помогайте им, если же не попросят вас об этом, сами предложите не обидно». И нам, своим воспитанникам, тетя Настя часто говорила: «Даешь слово – обязательно выполняй! А если не можешь выполнить чью-то просьбу, объясни толком, почему отказываешь. Так, чтобы человеку не было обидно, ведь не всякий может просить».

Когда мы выросли и разъехались из дома Глушковых, Анастасия Константиновна нам писала. Я храню ее письма. Тетя Настя не только меня – многих других могла бы многому научить. В моем горе – потере мужа – она поддержала: «Жизнь борьба, умей выходить победителем». Я плакала: как воспитывать детей без отца? Анастасия Константиновна сказала: «Надо, чтоб они тебя любили». К ней в Ленинград приезжали два москвича, просили согласия на брак со мной. Она вызвала меня к себе: «Вот что я скажу. Выходить замуж тебе нельзя. Ты видела большое счастье, жила им. Потеря такого отца для мальчишек невосполнима, не делай их сиротами. Постарайся, чтобы они стремились в дом, а не из дома. Чтобы все там было как при их отце. Но следи неусыпно за товарищами, которые будут их окружать».

Я и не собиралась тогда выходить замуж. Но поразилась: как тетя Настя, сама не бывшая замужем, все сокровенное понимала.

Когда я стала руководителем, Анастасия Константиновна тоже давала мне четкие указания по поводу методов управления. Не вздумай писать выговоры в приказах, предостерегала она, это позор! Надо выяснить, почему кто-то виноват, убедить, что так нельзя, помочь. Я этим указаниям следовала неукоснительно. Старалась не отделяться от людей, жить с ними одной жизнью. И всегда чувствовала рядом со своим плечом их плечи...

Прошло много лет, но время не затуманивает в моей памяти милые лица сестер Глушковых. Сестры были очень разными, но преданно любили друг друга. Тетя Юля была тихой, спокойной говорила мало, однако проявляла сильную волю и большую сообразительность в любом деле. Тетя Настя – человек-огонь, прекрасный организатор, трудолюбивая, быстрая, требовательная, и тоже жалостливая и сострадательная к чужому горю. Анастасия Константиновна была для нас последней инстанцией по просьбам тети Юли, и она все же оказывалась подвластной.

Вечно люди обращались к сестрам за помощью. Они могли отдать последнее. Когда мы, их воспитанники, стали уже богаты и знатны, Глушковы, особенно тетя Настя, постоянно поручали нам кому-то помочь, кому-то купить одежду, кому-то послать деньги для поддержки во время учебы... Так что мои покупки по просьбе тети Насти незнакомому ленинградскому студенту, будущему кораблестроителю – это не исключение для сестер и их воспитанников, а скорее норма, правило. Не говоря о том, что все подопечные Глушковых, встав на ноги и получив высшее образование, помогали друг другу. И никто их не подвел: в люди вышли все. Закалка тяжелейших детских лет, упорство и целеустремленность, заложенные в нас сестрами Глушковыми, стали лучшей школой жизни.

Сестры Глушковы считали, что человек – это не трава при дороге. Надо не просто существовать – каждый в жизни должен ставить перед собой цель и ее добиваться. Сначала учеба, потом постоянное самообразование. Умение работать с людьми, относиться к ним всегда уважительно. В конфликтных ситуациях устранять причины разногласий. И особенно внимательными быть к детям-сиротам, помогать им. Девушкам же, выходя замуж, не надеяться на то, что «за мужнину спину завалюсь, горя не боюсь», – стараться самим твердо встать на ноги.

Вспоминаю забавный, но отнюдь не только смешной разговор со знакомым стариком крестьянином из деревни Ледово, с которым я встретилась у Глушковых уже спустя много лет после нашего совместного житья. Спрашиваю, женился ли его сын Петя на Лизке? А он отвечает: «Что ты, Нина, кто же ее возьмет? Она только и делает, что слонов продает». Я подумала, старик умом мешается. Каких слонов? «А у них, – растолковывает мой старый знакомец, – вся семья такая, ходят без дела из дома в дом, слонов продают. Так болтают. Рази можно из такого дома девку брать!»

Наши воспитатели не признавали «продажи слонов». Так, видимо, приучили и нас. Я как собака на колбасу иду по делу, но гулять без цели не могу, не привыкла. Этого не изменишь. И на курортах тоже не отдыхалось. А в своем саду на воздухе поработать – с удовольствием. И еще вспоминаю, как тетя Юля говорила: «Человек должен реализоваться, использовать то, что в нем заложено от природы». Считаю, что, хотя я и проработала шесть десятков лет, но свой потенциал не полностью реализовала, могла бы значительно лучше. А вот сын Сережа, мне кажется, сумеет это восполнить и реализовать то, что получил от своего отца, Германа Константиновича Дьяконова.

Став уже взрослой, я часто задумывалась, почему тетя Юля и тетя Настя до самой своей смерти не отрывали нас, сирот, от себя, жили и нашей жизнью, писали всем письма и отвечали без задержки на наши. Мы знали, что они всегда ждут нас к себе, и ехали к ним со своими детьми как домой. И прихожу к выводу: они считали, что мелочей в жизни нет. Все важно. Но главное – чтобы в доме была крепкая, дружная семья, чтобы никто не был обделен вниманием ее главы. В нем всегда должно быть чисто убрано, а на столе – достаточно, чтобы чем-то накормить и гостя, и чужого случайного человека. Дом должен притягивать. И Глушковы хотели, чтобы сироты, которые у них воспитывались, всю жизнь считали себя сестрами и братьями.

Они создавали нам общий добрый и теплый дом.

А еще я прихожу к выводу, что у сестер Глушковых выработалась своя система воспитания, основой которой был труд. Но они не сводили к этому все наши занятия: ставили мы в школе и «живые картины», пели, танцевали, веселились на новогодних праздниках. Сироты не бегали без призора, они жили трудной, но реальной, не вялой и бессмысленной жизнью.

Тетя Юля и тетя Настя полагали, что в жизни надо руководствоваться прежде всего своей совестью. Когда моя старшая сестра окончила у них школу, по ее просьбе Анастасия Константиновна подарила ей свою фотографию с надписью на обороте: «Будь смела, ложь ненавидь, и пусть тебе звездою путеводной святая истина горит».

Все в их «старых понятиях» нам, воспитанникам, пригодилось. Теперь лучше видно, как умело они направляли нас в жизни. У сестер Глушковых были твердые устои, и они, не имевшие собственных детей, как кровиночку свою лелеяли каждого из спасенных и согретых ими сирот. Уверена: радости, счастливых мгновений им было даровано больше, чем иным благополучным мамашам. А их многотрудная судьба достойна благодарной памяти.

СЕСТРЫ И БРАТЬЯ. БЛИЗКИЕ ЛЮДИ

В нашей семье было восемь детей. Первым ребенком была Мария, родившаяся в 1901 году, а самый младший Александр, – в 1919-м. Вслед за Маней появились на свет Николай и Михаил а потом уже – я, Ольга, Елена и Сергей.

МАНЯ

Маня – уроженка Костромы. Она жила еще с бабушкой, которая обитала с сыном в очень маленьком старом доме. Моя старшая сестра прекрасно училась в школе и гимназии. У нее была склонность к гуманитарным наукам, и вместе со своей подругой Зоей Баталиной она брала в библиотеке книги, девушки часто что-то обсуждали. Папа не мешал ее увлеченности, но когда пришло время поступать в институт, твердо заявил: «Маня пойдет на медицинский факультет». Мама убеждала, что дочь не сможет там учиться, ведь ее пугает вид крови. Но отец настоял на своем.

Поступив в университет, сестра уже со второго курса работала на кафедре фармакологии. Ее заметил преподаватель Исаак Самойлович Алуф. Как-то он столкнулся с ней в коридорном тупичке университета: сидит на лестнице, готовится к экзамену. Через плечо – брезентовая сумка, из которой она достает вареную картошку и жует, не переставая читать.

Увлеченная книгой, Маня не заметила преподавателя.

– Вы с какого курса? – поинтересовался он. – Есть зачетка?

Увидев в зачетке второкурсницы одни «пятерки», он и предложил ей обратиться к фармакологам насчет работы.

На кафедре Маня очень старалась. Быстро научилась ставить опыты, ухаживать за животными. Профессор Соколов был в восторге от ее знаний и умений. Сокрушался только, что он редко улыбается, никому не рассказывает о своей жизни: все внутри.

Маня стала доцентом и кандидатом наук без защиты диссертации, по совокупности печатных работ. Ей предсказывали блестящее будущее. От поклонников не было отбоя, но она всем отвечала, что у нее куча детей и ей не до замужества. А мне поясняла: надо прочно встать на ноги в институте, а не надеяться на мужа. Крепко сидели в голове наказы сестер Глушковых! Наконец Маня призналась, что ей сделал предложение Алуф, их ректор, профессор.

После той первой встречи в университетском коридоре Алуф не забыл приметную студентку. Они вновь повстречались случайно после двухгодичной командировки Исаака Самойловича в Германию, во время которой жена Алуфа полюбила другого и покинула Казань. Алуф зашел в библиотеку Дома ученых и столкнулся с Маней, которая подрабатывала там, выдавая книги. Через год они поженились. Ей было двадцать семь, ему – за сорок. Когда я спросила Маню: зачем? – она ответила: «Выходят же за богатых...» Я жалела ее, но не осуждала. Может, ей хотелось поскорее вытянуть нас? Алуф обещал ей золотые горы. Мы же тогда жили вместе – я, Коля и Маня, перебивались как могли.

У Мани закрутилась другая жизнь: новая квартира, кухарка, горничная... Маня была красива как мама, и Алуф ее очень любил. Когда муж одел ее как полагается, она расцвела ровно цветок. Избавилась в Крыму от своего туберкулеза. И вообще Маня стала совсем другой.

В 1935 году Маня стала заведовать кафедрой фармакологии. В том же году скончался ее муж, но она уже прочно стояла на ногах, все у нее получалось. В войну квартиру Мани заполнили эвакуированные из Москвы академики Деборин, Кирпичев, какой-то член правительства... Все восхищались ее знаниями, интеллигентностью, а Деборин, у которого умерла жена, предложил ей руку и сердце. Она отказала, и не только ему. Маня была обеспечена до конца жизни и, главное, свободна. В институте ее очень уважали, она прекрасно читала лекции и вела дела кафедры, подготовила четырех кандидатов наук, ставших впоследствии докторами. Маня работала с академиком Б.А. Арбузовым и профессором А.И. Разумовым, с которым они создали замечательный препарат против глаукомы армии (что значит Алуф –Разумов).

Но как-то я спросила А.Н. Миславского, когда Мария Александровна подаст докторскую диссертацию. «Не знаю, – задумался профессор. – Полагаю, старыми методами ее сделать нельзя, а новыми она не владеет. Но умна, умна... Алуф ей только помешал в жизни, без него она сама всего бы добилась».

Маня умерла спокойно. Она знала. Ее похоронили в могиле мужа.

КОЛЯ

Коля был спокойный, сосредоточенный, очень начитанный мальчик, увлекался точными науками и иностранными языками. Как и все в доме, возился в огороде, ходил по воду, за грибами и ягодами. Но все как-то молча, не по-детски. Он был с детства и до самой смерти очень религиозен. Нежно любил маму, с трогательной заботой, лаской. Друзья его любили, Коля охотно помогал тем, кто учился трудно. Сам он окончил гимназию с золотой медалью, вместо которой в ту пору выдавали уже какой-то диплом. Хотел поступать в университет, но папа велел в политехнический. Брат не возразил.

В Казани Коля жил с Маней на чердаке дома на Сибирском тракте рядом с военным городком. Голодали, мерзли, греясь возле проходившей через чердак трубы. На учебу ходили пешком: Коля две с половиной версты, а Маня пять. Это брат вымерял шагами.

Когда произошла трагедия нашей семьи, Коля заметался, не зная, как быть: продолжать учебу или ехать к младшим братьям и сестрам? Друг нашей семьи Соломин писал ему, чтобы ни в коем случае не прекращал учиться. Дескать, если он и Маня выучатся, то вытянут всю яранскую мелюзгу, а нет – всем судьба обретаться в приюте. Коля не находил себе места, переживал, но остался в Казани. Устроился на кухню в студенческой столовой, колол дрова, топил плиту... И впоследствии действительно помог нам в Казани подняться на ноги, а можно сказать и выжить.

После института брат стал работать техником, потом инженером на электростанции. К этому времени в Казань уже приехала я, потом привезли Шуру. Коле приходилось спать в коридоре. Все собрались раздетые, разутые, и брат все время старался подработать, по ночам чертил в этом коридоре на обеденном столе, а Маня занималась с отстающими обеспеченными студентами. Мне тоже удавалось добыть хоть какую-то копейку. На верхнем этаже жила богатая барыня, посылавшая меня на базар или в лавку за углем для самовара. Я охотно привозила на салазках кули с этим углем, и она хорошо платила.

Маня больше нас тратила на себя. Коля объяснял: «Она на виду у профессоров и преподавателей, ей надо одеться». Я выклянчивала у сестры хоть какое-нибудь платье, поносить, сама же сделала себе блузки из рубашек умершего брата Миши. «Вот видишь, – успокаивал Коля, – если подумать, все можно сделать». Шила, штопала, перелицовывала я не только себе, но и Леле с Шурой. Спина не разгибалась: стирка, уборка, да еще надо было каждый день готовить еду. Брат меня ободрял: «Выучишься, пять лет – это немного, а потом заживешь другой жизнью». Я надеялась, мечтала...

Когда я вышла замуж, мне трудно было решиться переехать в семью мужа, я разрывалась между Крыловыми и Дьяконовыми. Коля разрубил этот узел, заставив сестренку Лелю отвезти в тачке мой скарб в новое жилье.

Беда пришла неожиданно. Ранним осенним утром меня разбудили: Коля... Я побежала к нему. Он лежал на столе мертвый. Так и осталось загадкой, почему брат решил свести счеты с жизнью в двадцать девять лет... Его товарищи, рабочие с электростанции, сказали мне о нем: «Благородный и честный, большой души человек».

Я почувствовала: искренне сказали...

ЛЕЛЯ

Ольга не помнила родителей. Она воспитывалась у сестер Глушковых, но те ее не удочерили. Для нее Глушковы были «тети», теплых чувств к ним у Лели не осталось. Она тосковала: «Где же наш отчий дом? Где береза возле дома?» Не было этого у нее. Были чужие квартиры шум незнакомых деревьев...

Когда умерли наши родители, Леля как-то затихла, растерялась, не могла понять, что их уже не будет. У Глушковых она явно ревновала братика Сережу, от которого была в восторге его новая мама тетя Настя. Он был красивый, улыбчивый, веселый. Леля еще больше замкнулась. Я это уже понимала, глядя на брата и сестру. Тетя Юля старалась привлечь Лелю к себе, но она не обладала таким даром, как новая мама Сережи, при всей любви к детям у нее не было эмоций, распахнутости души.

Леля любила слушать бесконечно повторяемые мной сказки, которые я каждый раз переиначивала на новый лад. Она задавала единственный вопрос: «Как мы потом будем жить?» Я фантазировала, как богато заживем. «Как Стрельниковы?» – уточняла Леля. Стрельников был врачом в Кукарке, у него сестра лечилась и видела, как кухарка рубит целое корытце яиц для пирога. – «А сахар будем грызть?» – Я подтверждала. «И чулки будем вязать? – допытывалась сестра. – А если пятки худые, что будем делать?» И возражала на мой ответ, что – в окошко выбрасывать: «Нет, будем их складывать, побережем».

Когда началась война и Леля приехала в Казань, у меня был целый сундучок рваных чулок. Мы с ней всю войну штопали их и вспоминали нашу «сказку».

В Казани Леля не только училась в школе, но и танцевала в кружке, которым руководила балерина из театра. У Лели очень хорошо получалось, и та предложила ей поступить в балетную школу. Лелька была в восторге. Но Коля, узнав об этом, запретил ей выступать: «Второй Павловой не будешь, а плясать на подмостках не дам». Она плакала, но послушалась.

С учебой у Оли проблем не было, она отлично закончила школу и за один день сдала все вступительные экзамены в энергетический институт.

Когда Коля давал денег на кино, мы ходили в кинотеатр «ВУЗ», он был от нас очень близко. Днем там действовала та самая студенческая столовая, где Коля студентом работал, как он говорил, «кухонным мужиком», а вечером – киношка. Стипендий нам не полагаюсь, надо было всегда искать приработок. Мы с Лелей жили душа в душу и друг друга всегда выручали. Ей очень нравился мой муж Гера. Она любила ходить на каток. Гера приделал к Мишиным штиблетам коньки, и мы с ней по очереди катались. Когда я вышла замуж, Леля заявила, что она тоже выходит за сына одного профессора. Коля задумался. А вскоре пришел вне себя с концерта из Дома ученых, где случайно услышал разговор двух сидевших рядом с ним дам: «Крыловы, они все ловкие. Старшая у них вышла за профессора ректора мединститута Алуфа, средняя за Германа Дьяконова в прекрасную культурную семью, и младшая вот закрутила моего сына Андрея, прямо не знаю что делать». Дома Коля в ярости закричал на Лелю: «Ты что туда лезешь? Ты у них будешь прислугой, больше ничего! Вставай на свои ноги, выучись. Голова у тебя светлая, вот ее и используй. А мужа найдешь ровню и будешь счастлива».

Лелька выла у меня на плече. Сердилась на Колю, дулась, но он был непреклонен.

После смерти Коли Леля была не в себе. Ее разбудили в три часа ночи, и она его увидела холодным в сенях. Со сна. И эта картина ей все мерещилась. Мы с Герой взяли ее к себе, укладывали спать между собой. Но ничего не помогало. Врач сказал: ей надо уехать совсем в другой город. Я написала Глушковым. От них пришла телеграмма и письмо: «Срочно отправь ее в Сухуми к Холкиным». Это дальние родственники Глушковых, две сестры – одна детский врач, другая – биолог в ботаническом саду Академии наук.

Сестры Холкины встретили Лелю тепло. Врач сделала все, чтобы ее вылечить, Олю приняли в институт субтропических культур. Она там прижилась. Писала мне: «Я по твоему совету стараюсь все делать. Хожу с корзиной на базар, стираю, мою полы и посуду. Иногда готовлю обед. Словом, прислуга за всех, они хорошие люди».

Спустя какое-то время в Сухуми приехал академик Николай Иванович Вавилов, начал там ставить опыты, для чего нанял группу студентов. Оля тогда училась и работала у него. Вавилов ее выделял, доверял записи опытов. Студенты его боготворили.

Леля закончила институт с отличием. Тогда же вышла замуж за своего сокурсника Женю Лукашевича. Они переехали в Сочи, озеленяли там парки, санатории. Считали, что счастья у них через край. В войну мужа сразу взяли на фронт, а Леля после долгих мытарств приехала в Казань. Повезло: Женя вернулся. Они вырастили дочь и сына. Семья их жила потом в Ашхабаде, Ольга работала там в ботаническом саду Академии наук СССР, занималась, и очень неплохо, наукой.

Выйдя на пенсию, Леля попросила меня: напиши все-все – где был дом, в котором я родилась, где были наши березы...

ШУРА

Шура, попавший в деревню Костерята в десятимесячном возрасте, мог стать приемным сыном Семена Ивановича и Афанасии Петровны Костериных: у них было две дочери, а им хотелось сына. Шуру они по-своему любили и никак не хотели отдавать его нам, родным. Сам он тоже рвался в деревню: «У меня там лошадь. Надо мне назем возить, а здесь скучно».

Привыкал Шура к казанской жизни трудно. Часто меня вызывали в школу, где он дрался с девочками, которые его дразнили, а Саша давал сдачи кулаками. Но по хозяйству брат старался мне помочь. Когда я что-то готовила, он сидел и караулил, все подлизывал; очень любил белый хлеб, но такой хлеб у нас бывал в ту пору на столе редко...

После смерти Коли Шуру взяла Маня, но через месяц он опять был у меня: Алуф не захотел его оставлять. Брат прожил вместе со мной двенадцать лет. Закончив школу, он поступил в мединститут, и почти сразу же его послали служить на Дальний Восток. Тут – война, и Шура вернулся домой только в 1946-м и жил уже у Мани.

Александр стал травматологом, заслуженным врачом республики, известным далеко за пределами Татарии. Научно-исследовательская работа его не привлекла, у Саши всегда была склонность к практической медицине. Наверное, все время забирали больные.

Может, таким и должен быть врач?..

МИША

Миша родился здоровым крепким ребенком. При родах, как рассказывала мама, он закричал каким-то певучим голосом, и она решила, что сын будет петь. У него действительно выявился сильный, красивый голос, и пел он с удовольствием.

Миша был очень живым, шаловливым, улыбчивым и ласковым, с характером открытым и доброжелательным. Учился отлично. Помню, как-то раз, это было уже после революции, он получил по сочинению «тройку». Папа сказал: «Дарю Коле на день рождения серебряную ложку, а Мише надо дать деревянную». Все притихли. У Миши даже «четверок» никогда не было, одни «пятерки». Он сказал папе, что у него болела голова. Папа укоризненно взглянул на него: «Мне очень горько».

Я очень любила Мишу, хотя он частенько надо мной подшучивал: «Поцелуй мою пятку, я дам тебе сводительную картинку». Пятки были грязные, летом все ходили босиком, но картинку получить хотелось; ее наложишь на бумагу, послюнявишь, и на бумаге проявится красивый рисунок. Жаловаться не полагалось, все знали: доносчику первый кнут.

Когда нас переселили на новую квартиру, Миша стал просить маму разрешить ему завести кроликов. Она была против, вспомнила, что когда около собора под деревянными тротуарами развелись кролики, один за другим стали умирать священники. Есть такая примета в народе: если кролики очень плодятся, быть в доме беде. Зимой к нам на двор забежал кролик, и мама велела отнести его к соседям. Миша понес ушастого и вернулся с соседом и двумя кроликами, которых тот брату подарил. Мама была обезоружена. Миша стал мастерить из ящиков клетки, а к лету кроликов расплодилось столько, что уже весной пришлось выносить все хозяйство брата в огород.

Миша серьезно готовился к поступлению на медицинский факультет университета, изучал анатомический атлас. Притащил откуда-то череп, сварил его в котле с горохом, и он распался на отдельные кости. Потом мы узнали, что череп дали ему медики, научившие, что с ним сделать.

Папа очень поддерживал стремление брата поступить на медицинский. Миша в отличие от Коли не увлекался точными науками. Братья были разные во всем, начиная с темперамента, но их роднили порядочность, взаимовыручка, большая любовь к родителям и друг к другу, ласковое отношение к нам, мелюзге; ведь детей меньше их по возрасту было пятеро, и всем хотелось внимания братьев.

Нам всем нравилось, как Миша пел. До сих пор люблю его песни «Славное море, священный Байкал», «Варяг», «Вечерний звон», «Коробушка», «Есть на Волге утес»... До сих пор звучит для меня голос брата...

СЕРЕЖА ГЛУШКОВ

Анастасия Константиновна, усыновившая Сергея, оставила ему отчество нашего папы, а фамилию дала свою. Впоследствии, в Великую Отечественную, он прославил ее имя. Ей присылали газеты о подвигах сына, о ней писали. А для нее было главным: «Он жив, жив!» Она была счастлива – и тогда, когда жила в Советске, и после переезда к Сереже в Ленинград.

...Когда тетя Настя после смерти наших родителей привезла Сережу к себе, он не разбирал дня и ночи, жалобно стонал и повторял одни и те же слова: «Мама тюпу, мама кати, мама тели...» И еще: «Мама мо» – молока, значит, как мы понимали. Засыпал лишь тогда, когда его покормят. Малыша кормили и ночью, и днем, молоко, чтобы не остыло, ставили на загнетку или на вьюшку печки. Через две недели у него стали спадать отеки, глазки открылись, и он улыбнулся. Врач считал, что Сережа вряд ли будет нормально говорить после двух инфекций, потери мамы и папы, больницы и резкой смены обстановки. Брат был в шоковом состоянии.

Когда я перебралась к Глушковым, Сережа уже давно поправился и был прелестным ребенком. Говорил он еще плохо, заикаясь, слова его мне «переводила» на свой лад сестренка Леля. Он стал кумиром дома, все его обожали. Таких детишек в доме Глушковых никогда не было. Этот крошка одной своей лучезарной улыбкой покорял всех. Каждый старался с ним поиграть. Его новая мама, которую малыш встречал, кидаясь к ней в объятия, теперь отовсюду рвалась домой, к нему. Слово «мама» слышалось бесконечно, оно как бы висело в воздухе дома.

Я никогда в жизни ничему не завидовала: ни чужому богатству, ни изысканной одежде... Считала, все наживное. Но я люто завидовала тем, у кого есть папа и мама. И так всю жизнь. Я это тщательно скрывала, однако частенько по ночам плакала в подушку...

Тетя Юля называла Сережу «ангелочек ты наш». Он и был им. Я знала, что брат похож на свою родную маму и сестренку Леночку, которую мы так рано потеряли. Мы пели ему песенки, рассказывали сказки, читали книжки. Брат, любознательный и впечатлительный мальчик, воображал: из лежащих во дворе бревен строится корабль, и он плывет в море. Сережа с Лелей по очереди становились за штурвал, которым стало колесо от прялки, подаренное бывшей школьной сторожихой Натальей... (Через пятьдесят шесть лет Женя Замятин очень хорошо описал все это житье-бытье у Глушковых в книге «Вятка», вышедшей в Кирове в 1981 году).

А когда Сережа стал уже подростком, тетя Настя купила ему гармонь, и он выучился на ней играть. Году в 32-м тетя Настя стала замечать, что воспитание в школе перестраивается на новый лад: дети больше занимаются уборкой навоза на фермах пригородных деревень и другими работами, чем учебой. Этим своим беспокойством она поделилась с Любой Саниной, которая предложила отпустить Сережу для учебы к ней в Ленинград. Так и порешили.

Квартира новых воспитателей брата была на Васильевском острове, близ красавицы Невы, по которой проходили настоящие корабли. В праздники они стояли на рейде все в огнях и флагах, матросы на них переговаривались друг с другом флажками... Сережа заболел морем. Он поступил в Географический техникум, после которого брали служить на флот. Брату улыбнулась судьба: он стал потом курсантом Высшего военно-морского училища им. М.В. Фрунзе.

Когда я приезжала в Ленинград в командировки, его отпускали на двое суток, и мы с ним бродили по Невскому, лакомились в кафе «Норд» мороженым. Официантки подавали нам его без очереди: очень уж красив был мой братишка. Идешь с ним по улице, девушки обязательно оглянутся. А он только улыбался...

В 1939 году Сережа был назначен служить на остров Ханко, прикрывающий вход кораблей в Ленинград. Уехал он туда без семьи, которой к тому времени обзавелся. Там Сережа и встретил Великую Отечественную войну.

Я читала в газетах, как они там воевали. Фашисты 365 дней поливали их с самолетов, били по острову с кораблей. Некоторые наши моряки сошли с ума, попали в госпиталя. Но они держались сколько могли.

Всю войну Сергей воевал на Балтике, вспарывая свинцовые волны северного моря своим быстроходным торпедным катером. Первое время он был командиром катера, потом командовал звеном, а к концу войны водил группы торпедных катеров. Уже в самом начале войны брат в паре с командиром звена потопил немецкую подводную лодку, а 1 августа – эскадренный миноносец.

Один из самых видных катерников Герой Советского Союза С.А. Осипов писал: «У Глушкова торпедная атака – это сгусток дерзости, железной воли, хладнокровия и расчета». ( «Ленинградская правда», 15 июля 1973 г.)

За потопление двух транспортов противника Сергея наградили орденом Красного Знамени и выдали ему три тысячи рублей. Эти деньги именно тогда очень пригодились. Тетя Настя сообщила ему о своей беде: у нее украли кормилицу-козу. Он немедленно выслал ей эти деньги (коза тогда как раз стоила три тысячи).

Однажды Сергей получил приказ прорваться на катере на одну из набережных Ленинграда. Надо было сделать это под прицельным огнем противника. Ему сказали: «До конца рейса не оглядываться. Прорваться во что бы то ни стало». Когда через сорок минут катер пришвартовался, разрешили обернуться. Перед Глушковым стоял маршал Жуков. Он пожал Глушкову руку, поблагодарил...

В 1973 году я получила газету «Ленинградская правда». В ней прекрасная статья о катерниках, которые воевали вместе с братом. А вот что о нем самом: «Сергей Глушков был любимцем прославленной 1-й бригады торпедных катеров Краснознаменного Балтийского Флота. Он одержал много побед... Мастер лихих атак, один из самых результативных командиров, он отличался бесстрашием, расчетом, великолепными морскими качествами. Молодежь подражала ему во всем».

Сережа закончил войну в водах Германии. Вся грудь – в орденах: он награжден четырьмя орденами Красного Знамени, орденом Ушакова, орденами Великой Отечественной войны, двумя орденами Красной Звезды, многими медалями...

После Великой Отечественной Сергей еще воевал на Тихом океане, у берегов Кореи. Потом преподавал, а позднее его пригласили работать в Военно-Морской музей Ленинграда, расположенный на берегу Невы в огромном здании бывшей Биржи.

Сергей очень много сил положил на создание памятника погибшим катерникам. Все началось с малочисленной горстки энтузиастов. В Кронштадте обнаружили катер военных лет. Комсомольцы завода имени А.А. Жданова отремонтировали его. Сережа взял на себя многотрудное согласование и утверждение проекта, который понравился всем. Сделали надпись бронзовыми буквами: «Морякам балтийских торпедных катеров, внесших большой вклад в разгром германского фашизма». Катер стоит на высоком постаменте, нос его немного приподнят, он как бы в полете...

Как-то в одну из командировок в Москву я остановилась у товарища моего мужа генерала Всеволода Викторовича Волкова, ведавшего в Министерстве обороны военными стройками. Их семью тогда пригласил в гости командующий Краснознаменным Балтийским Флотом в годы войны вице-адмирал В.Ф. Трибуц, и он предложил мне пойти с ними: «Трибуц будет читать свои мемуары, они уже идут у него в печать». Мы приехали в Переделкино на небольшую дачку, в двух комнатах которой на первом этаже по выходным отдыхал адмирал флота Горшков, а в таких же на втором этаже – семья Трибуца.

Послушать воспоминания собралось немало людей. Все было мне интересно, особенно про катерников. Трибуц заключил: «Катерники в этой войне добивались невозможного, воевали героями и погибали тоже геройски».

Когда мы сели за чай, я спросила вице-адмирала, что он может сказать о Сергее Глушкове. Трибуц ответил: «Он человек из легенды».

ЛЮБА САНИНА

Я очень любила воспитанницу Глущковых Любу Санину, она была для меня как родная сестра. Люба оказалась очень близкой мне по духу. Родилась она в деревне Леденцы в пяти верстах от Советска. В семье росло еще три брата. Когда отцу было двадцать шесть лет, его живого смололо на мельнице. Мать Любы пошла сторожихой в школу, где работала Глушкова, и вечером там на кухне всегда крутились на полатях четыре ребячьих головы. Когда девочка пошла в школу, мать совсем отдала ее Глушковым. Люба училась отлично, окончила гимназию с золотой медалью. Глушковым далось это не просто: «кухаркину дочь» в гимназию взяли далеко не сразу.

Люба стала учительствовать в Советске, где мы и встретились у Глушковых. Шел 1921 год. Вместе голодали. Брат ее Иван погиб при взятии Зимнего дворца, брат Вася уехал искать счастья в Ленинград, где работал и учился в ветеринарном институте. В этом же институте с помощью Любы потом выучился брат Минька, ставший главным ветврачом в оленеводческом совхозе, а потом руководивший оленеводством Севера.

Когда Глушкова отправила Любу в Ленинград учиться на физико-математическом факультете университета, она дала ей письмо рабочему патронного завода, своему бывшему ученику. Там Люба сортировала патроны в подвале и училась в университете. К концу учебы она вышла замуж за Дмитрия Поликарпова. Муж ее окончил горный институт и был металлургом. Позднее, при С.М. Кирове, он стал главным инженером на Ижорском заводе в Колпине, а потом его перевели в Москву, сначала в Министерство тяжелых танков, а впоследствии в Министерство судостроения СССР. До семидесяти пяти лет Дмитрий Михайлович работал главным специалистом-металлургом. Он – трижды лауреат Государственных премий; броня на танках Т-34 – Поликарпова, броня на военных кораблях – тоже.

Детей у Поликарповых не было, может, поэтому Люба так меня и любила. Дядя Митя тоже очень ласково относился ко мне и моим детям.

Любовь Михайловна была человеком огромной энергии и большого дарования. В Ленинграде она отлично руководила фабрикой «Новая Заря». Позднее в Москве, в Министерстве легкой промышленности, Люба тоже работала с огоньком и очень толково, став начальником планового отдела и правой рукой А.Н. Косыгина.

В 1955 году Люба умерла. У нее была опухоль, операцию делал сам академик Розанов, но ошибся... Все мы, ее близкие, очень горевали. Любу хоронил и Косыгин, со слезами ставший на колени у могилы.

Осталась ее мать, Клавдия Андреевна. Она зимой всегда жила у Любы в Москве. Я тоже часто останавливалась у Поликарповых, будучи там в командировках. Андреевна, как все ее звали, жалела меня по-своему, по-деревенски, всегда ждала. И все говорила о своей деревне: «Ой, девка, скоро ли весна-то, поеду домой, у меня там ведь тридцать берез на моем осырке, а банешка-то у реки сколь жаркая, а рыбы-то в реке сколь много!» Она приезжала туда весной, садила огород, все лето поливала, полола, а, уезжая, не убирала его: «А кто хошь, тот пусть и убирает – в грядках не останется, выроют, кому надо». Все в общем-то для людей. Это она передала и дочери.

После ее смерти Васька-сын приехал в деревню, продал дом и неделю всех угощал, пока все деньги не истратил, устроил такие вот поминки. Через десять лет умерли и Вася, и Минька, потом и дядя Митя. После смерти Любы он очень уговаривал меня выйти за него замуж и обещал обеспечить детей, но я ему отказала: «Не обижайтесь, ни за кого не пойду, сама буду растить своих детей».

Уходят мои родные и близкие люди. Уходят, оставляя на земле добрый след. Почти никого не осталось в живых и из воспитанников сестер Глушковых. Назову еще раз их всех. Сергей Миронович Киров. Крыловы, Ольга и я, Сергей Крылов-Глушков, Санины, Люба, Вася, Миша и Ваня. Сережа Дельгин, он погиб в Великую Отечественную, Женя Замятин, Володя Крупин, кораблестроитель. Были еще дети врача Кузнецова, они переехали в другой город, чтобы никто не знал об их усыновлении. А еще – Тоня, племянница Натальи-сторожихи. Были в годы нашего детства и позднее и другие дети, которых воспитывали сестры Глушковы, которым помогали все годы своей жизни.

Конечно, сестры Глушковы – женщины необыкновенные. Но немного бы им удалось, если бы рядом не жили, не творили добро люди такой же щедрой души, отзывчивые и самоотверженные. Как не быть бесконечно благодарной Сане Крутовских, тоже сироте, спасшей нашего Сережу! Она тоже была человеком с большим материнским сердцем, хотя замуж не выходила и своих детей не имела.

Мне очень дороги и крестьяне из деревни Акмоличи, семья Христолюбовых. В ней было много братьев и две сестры, Груня и Таля. В детстве мы ходили к ним в гости за десять верст пешком, купались там в речке, ловили раков, собирали ягоды. До сих пор яркие воспоминания о тех светлых денечках, особенно о сенокосе: все крестьяне, мужики и бабы, выходили нарядные, а луга были все в цвету...

Когда не стало моих родителей, Груня и Таля, к которым мы были очень привязаны, приходили к нам, подкармливали. Перешили мне пальто и кое-что из маминых вещей. И очень нас жалели.

Мои сыновья крепко дружат с внуком хозяина семьи Колей. Он пчеловод, живет в селе Тужа. Отец его, мой дружок Леня, погиб на войне. И когда мои дети ездят туда, я словно сама возвращаюсь в места моего детства.

Нас спасли простые люди. Их много на свете, хороших добрых людей. Не верьте, если кто-то будет говорить иначе.

Память о моих родных и близких, о давних потерях с годами не стирается, боль не проходит. Их образы не тускнеют, и сейчас передо мной милые лица папы, мамочки, братишки моего Миши, всех дорогих моих людей...

Через год после того, как я стала жить у сестер Глушковых, меня пригласили к себе Соломины. Поехала к ним в Яранск с попутчиками. Я жила у друзей нашей семьи целый летний месяц. Ходила на кладбище. Крестьянин из деревни Баины, Алексей Корнилович, поставил на могиле папы и Миши дубовый крест, а на могиле мамы и Леночки – второй. Пока Соломины жили в Яранске, они навещали могилу. Приходили туда и многие другие люди. Местному начальству это не нравилось, и оно решило избавиться от неугодного места поклонения. Церковь, близ которой было расположено множество могил, задумали взорвать и таким образом уничтожить и могилы. Взрыв не рассчитали, он оказался сильнее, чем предполагали. Образовался огромный холм из вырванных с корнями деревьев, камней, железа и земли.

Много лет спустя, уже выучившись в институте, я приезжала в город, где лежат в этой земле самые близкие мне люди. Написала заявление с просьбой разрешить мне раскопать могилы и устроить на них все по-человечески. Не разрешили. Объясняли, что народ опять начнет там молиться...

Меня все прошедшие после взрыва на кладбище годы мучила мысль: почему среди возникшего там хаоса осталась одна примета? Устояла липа, и около нее чья-то кованая ограда с памятником в ней. У самой этой ограды, впритык, – могила мамы, а в ее головах – папы. Когда всех четырех моих родных схоронили, липа эта была тоненькой, с мою руку. За семьдесят лет она выросла огромной и как бы указывала всем настойчиво, где лежат мои родители.

В 1981 году я была на кладбище с сыном Сережей и внуком Герой. И у меня созрело решение: никого не спрашивая, расчистить могилы и поставить памятник.

Вместе с сыном и внуком я поехала за сто верст в Советск на могилу тети Юли и чтобы повидаться с учительницей М.И. Лебедевой, которая тогда еще была живой. Там я отыскала человека, который согласился устроить все на могилах родителей. Съездил туда на велосипеде, нашел помощников. Но им не дали ничего сделать. Я тяжело переживала, но про эту боль никому не говорила.

В 1990 году к нам в Казань приехал лесник, живущий за сорок пять километров от Яранска, и пообещал довести дело до конца. В мае следующего года на мой запрос телеграммой он ответил: «Осталось покрасить оградки». Я была счастлива! Потом пришло первое письмо, в котором жена лесника Зина все подробно описала.

Они ни у кого не испрашивали разрешения, пригнали грузовик и стали снимать землю. Таскали ее носилками, а камни складывали в кучу. Знаками им были липа и ограда. Земли напластовалось очень много. В год смерти родителей ограда была в мой рост, а тут она оказалась еле видной. Памятник добрые люди заказали заранее, ограду и цветочницу тоже. Из вырытых камней сложили стенку и таким образом отгородили могилы родителей от образовавшегося после взрыва хаоса. Когда все было закончено, прикрепили к памятнику металлическую дощечку: «Светлой памяти семьи Крыловых – 1920 год».

Во втором письме Зина сообщила, что она пошла в собор, привезла священника, и тот отслужил на могиле панихиду. Позднее мне стали передавать: люди там бывают, как и прежде. Хотя прошло уже почти восемь десятков лет. Я думала, люди того времени уже вымерли и никто ничего не помнит. Теперь знаю по рассказам: жизнь папы обросла легендами, я и сама не ведаю многого из того, что люди про него говорят...

Пишут, могилы всегда в порядке. Кто за ними ухаживает? Мы не знаем, думаем, что Коля, который все устроил, и его жена Зина.

Фотограф снял место захоронения моих родных, и еще собор, где служил папа, и площадь с восстанавливавшейся тогда второй церковью – Святой Троицы, которую строил знаменитый итальянский архитектор. Она является точной копией храма Христа Спасителя в Москве, взорванного, как и церковь на яранском кладбище. Жаль, он не снял тот дом, куда нас переселили в революцию. Я забыла название нашего переулочка...

В КАЗАНЬ

Когда я собиралась после окончания учебы в Советске ехать в Казань, пришла старуха Максимовна, с которой мы хаживали за грибами. Она принесла стопку ржаных ватрушек с картошкой и с овсяной кашей, увязанную в старенький платочек. Я была счастлива: всю дорогу буду сыта, а плыть до Казани на барже четыре дня. Максимовна плакала, я ее утешала: «Сиротинка ты моя, поешь, поешь мои шанежки, тебе легче будет».

Позднее, когда я уже встала на ноги, каждый раз при встрече хотелось ее одарить. В Советске мы приходили с ней в магазин, и я говорила Максимовне: «Бери что хочешь». Она была счастлива, что люди это видели.

Во время моего путешествия в Казань произошел страшный разлив Волги. Старая Волга подошла к кремлю затопила дамбу у Адмиралтейской слободы и много разных слободок. Вода была и на улице Свердлова. Мы почти добрались до цели (а ехала я с какими-то купцами, был уже НЭП, они, видимо, направлялись за товаром), когда поднялся ураган. Лодку начало кидать и заливать водой. Хозяин лодки потребовал, чтобы все покидали свой багаж в Волгу. Купцы бросили свои чемоданы. У меня в корзинке были все мои пожитки, и я ее не бросила. В кулачке зажала рубль. Все вычерпывали воду картузами, кто чем еще мог. Вдруг лодка накренилась, и ее сразу наполовину залило. Кое-кто повыпрыгивал за борт, но нам все же удалось пристать к берегу. Так волею случая я не утонула. Но я, выросшая на воде, стала ее бояться.

Маня и Коля жили на квартире в доме на нынешней улице Маяковского. Жили в голых стенах, еле сводя концы с концами. Мне пришлось взяться за хозяйство, так как старшие брат и сестра уходили утром, а приходили к ночи.

Семья. Надо готовить, стирать, убирать и шить. Нет кроватей, нет шкафов, один стол на трех ногах. Нет примуса, готовили на чужом. Короче, ничего нет. Есть только орава детей, которых надо кормить, одевать и учить дальше.

В институт в Казани меня не приняли: мне было мало лет. Сказали, приходи через два года. Я поступила на работу препаратором в медицинский. По-моему, мне платили профессора, которым нужен был помощник. Вечером училась на курсах подготовки в вуз, платила за это из своего заработка.

Помнится, при разборе «Евгения Онегина» я яростно критиковала Татьяну Ларину за то, что она бездельница, одной любовью и занималась. А Ольга только порхала. За что крестьяне должны были их кормить? Учительница терпеливо объясняла, какой великий писатель Пушкин, какая чистая и честная девушка Татьяна. Я возражала: «Легко ей быть чистой и честной: всем обеспечена, только и сидит читает книжки, ждет жениха. Попробовала бы поработать, осталась бы она такой?» Учительница за голову хваталась: «Я отдельно с вами побеседую»...

Так шло время. Собственно, оно летело, так как у меня свободной минутки не было. Но я не унывала, надеялась поступить в институт и выучиться.

Как-то годах в 50-х я видела кинокартину, название которой забыла, но врезалось в память содержание. Сын московского профессора (его играл артист Спиридонов) должен был поступать в вуз. Мама выбрала ему рыбный институт: там оказались знакомые профессора. Герой фильма был хороший, добрый парень, но шалопай, ничего не учил. И когда он подошел к колоннам института, то увидел стоявшую возле них деревенскую девчонку, которая зубрила по книжке и время от времени взглядывала на небо, словно ожидая чуда. Парень спросил, что это она. «Очень боюсь экзамена. Учила все-все, страшно хочу поступить в институт», – ответила девушка. Парню стало неловко, и он вернулся домой. Сказал, что стыдно ему так поступать.

Вот такой же и я пришла в институт: в глазах надежда и страх, и огромное желание поскорее поступить и выучиться...

НА КЕТГУТНОМ ЗАВОДЕ

1937 год был для меня таким тяжелым временем испытаний, что писать о нем можно только днем. Иначе ночь проведешь в слезах...

Год начался нормально. Выполнили план на заводе, в науке работала напряженно. Мне хотелось иметь кетгут со стопроцентной гарантией стерильности и безвредный для изготовителей. К тому времени мы уже давно вывозили сухой кетгут за рубеж. Как-то из главка нам прислали берлинскую газету, в которой сообщалось: из страны Советов прибыла партия кетгута, который котируется высоко, качество отличное. Слышать это от немцев – а мы знали, что это страна кетгута, – было особенно приятно. Это признание нам придавало новые силы.

На Казанский кетгутный завод я попала в 1932 году после клинической практики в Шугуровском и Ютазинском районах Татарии. Раньше этот завод располагался в Симферополе. Был это не завод, а кишечный цех мясокомбината. Там и начали осваивать производство сухого кетгута. Единственный в стране кетгутный завод решили строить в Казани, но технологии выработки этой ценной продукции по существу не было.

Оглядываясь назад, я теперь понимаю, что нам пришлось строить кетгутную промышленность Советского Союза с нуля. И в этом нам очень помогал А.И. Микоян. Завод входил в систему Наркомата пищевой промышленности, а наркомом был Анастас Иванович.

Все началось со Смирнова «Алексея Ивановича – он работал мастером по кишечному делу. Он хорошо знал, от каких баранов брать кишки, как их консервировать и хранить. Большего дать производству не мог.

Потом на завод пришел его однофамилец – Евгений Васильевич Смирнов, ассистент кафедры ветсанэкспертизы Казанского ветеринарного института, который занялся стерилизацией кетгута. В этот момент и появилась на заводе я – студентка-практикантка. Мне было поручено разработать методы контроля за качеством продукции.

В Германии был приобретен динамометр системы «Шоппер», Можно было купить у немцев и патент, но стоил он очень дорого. А.И.Микоян считал, что лучше разработать технологию самим.

Сотни тысяч нитей прошли через мои руки. Каждую надо было проверить на крепость и растяжение – основные параметры качества. Нить должна быть крепкой и в то же время эластичной – иначе узел может развязаться

Мы тогда не знали, как эти нити ведут себя в организме человека и животного. Сухой кетгут, изготовленный на нашем заводе, хирурги стерилизовали сами. И порой кетгут резко терял крепость, рвался, развязывались узлы. Иногда он «поджаривался» в сушильных шкафах.

Было ясно, что надо искать не только методы контроля, но и методы стерилизации, а главное – разработать научно обоснованный процесс изготовления сухого кетгута. Ведь все делалось эмпирически, на глазок, по какому-то наитию мастера.

В то время весь мир пользовался немецким кетгутом, но и немцы не имели оптимальных методов стерилизации.

Один раз, году в 1935 или 1936, – московские начальники привезли в Казань несколько ампул производства разных фирм. При бактериологической проверке мы выяснили, что часть ампул нестерильна. И у нас сразу же пропал интерес к иностранной продукции.

Е.В. Смирнова назначили техноруком завода, мне было поручено создавать лабораторию. Вначале я работала одна, потом пришла Ия Федоровна Гаврилова, инженер-химик по специальности, затем Александр Павлович Четаев, тоже химик. После обобщения полученных данных был создан общесоюзный стандарт №6344 на сухой кетгут. Одновременно разрабатывались и методы стерилизации.

По предложению Е.В. Смирнова, стерилизовали кетгут в горячем кумоле. Нить получалась стерильной, но грубой. К тому же пары кумола были ядовиты. Я в то время была беременна и очень страдала от этой работы (а пришлось быть на заводе вплоть до родов). Может, поэтому и ребенок родился слабым. Кости гнулись, как хрящи. В полтора года он заболел пневмонией, и врачи приговорили его к смерти. Когда он чудом остался жив, я дала себе слово, что найду такой метод который не отравлял бы жизнь нам матерям и детям.

Была и вторая причина, почему я не бросила эту работу. Собралась подыскать другую, но приехала в гости моя воспитательница Анастасия Константиновна, выругала хорошенько: «От трудностей бежать вздумала?! Пусть другие травятся?» Наплакалась, помнится, в одиночестве, все твердила про себя: «Была бы родная мать, пожалела!» Но Анастасию Константиновну послушалась.

Вот и начали мы искать. Шел 1932 год. Сначала заменили кумол на скипидар – это предложил академик А.Е. Арбузов. Парами скипидара дышать тоже было тяжело, но зато это был продукт отечественного производства переработки дерева, и мы избавились от покупки импортного химиката.

В дальнейшем двигаться без помощи химиков было невозможно. Арбузовы – отец и сын – очень нам помогали. Помогал и мой муж – Дьяконов Герман Константинович. Это он предложил изготовить настольный бокс. Мы ожили.

 

Герман Константинович Дьяконов

Позднее мне удалось найти в литературе подтверждение наших исканий. Если в чашку Петри насыпать кристаллический йод и оставить ее открытой, то через некоторое время йод будет отдавать пары в замкнутое пространство. Так как кетгут выпаривается из жидкости и раскладывается по пробиркам, воздух насыщается парами горячего скипидара, и микрофлоры не возникает. Одна из московских комиссий, обследовавшая наш завод, обнаружила эти боксы, и их стали применять для выпуска пенициллина. Правда, нашелся автор, другой, не Дьяконов. Гера не унывал: «Хорошо, что и там пригодилось».

Мы пробовали различные пластификаторы для получения эластичной нити. Искали консервант для заливки кетгута в ампулы. В 1932 году получили приказ открыть цех стерильного ампульного кетгута. Одновременно продолжались и опыты.

Евгений Васильевич Смирнов сам работал и нас выматывал. Я не имела возможности ездить домой кормить ребенка – уезжала в 6 часов, а возвращалась в 8-9. Ребенок днем питался кое-как, за ночь вытягивал из меня все, что мог. Я была, как тень. Весила 43 килограмма – это при моем-то росте. Но производство было на первом месте.

В конце концов нашли и консервант, и пластификаторы. Надо было налаживать изготовление пробирок и запайку ампул. Да и вообще из лабораторных условий переходить в цеховые.

В цехе была исключительно молодежь. Мы все горели желанием дать стране свой ампульный стерильный кетгут. Очень старались. Ставили бесконечные опыты.

После неудач я решила проверить в крупных московских клиниках и у нас в Казаки, как обстоит дело у хирургов, которые сами готовят кетгут перед операцией. Оказалось, что процент обнаружения кишечной палочки у них значительно выше. То же наблюдалось и в зарубежном кетгуте.

Мы усложнили условия изготовления. Везде – контроль и дополнительная обработка рук, материалов, бокса.

Кстати сказать, то, что мы давали медицине и ветеринарной науке в 1933-1934 годах наших хирургов вполне устраивало. В 1935 году мы уже вышли на мировой рынок и уверенно конкурировали с немцами.

Я в то время была начальником уже двух цехов – ампульного и кетгутного. Бедные собачки снова и снова подвергались бесконечным операциям. Кусочки кетгута вшивались и под кожу, и в мышцы морских свинок. Е.В. Смирнов к тому времени с завода ушел. Новые специалисты к нам не шли. Немного поработал химик Вишневский, но потом ушел. «Интересно у вас, но тут легко попасть в тюрьму. Все секретно, печататься не дают. А у меня отец репрессирован, я боюсь».

Опыты на собаках показали, что на разных тканях нити рассасываются по-разному, и есть ткани, где желателен длительный процесс. Первые опыты по изготовлению длительно не рассасывающегося кетгута я начала в 1935 году. Нити испытывались в клинике Вишневского врачом Иваном Владимировичем Домрачевым. Потом мы не раз возвращались к этому хромированному кетгуту.

В 1936 году я стала исполнять обязанности технорука завода. Это продолжалось год. Бесконечные опыты, поиск новых методов, погоня за удешевлением продукции, конкурентоспособностью на внешнем рынке и ритмичным выполнением плана давали себя знать. Все было на энтузиазме. Желание сделать лучше было нашим девизом. Всегда думалось: раз тебе доверили, надо оправдать. Это очень ценилось. Важно, что не было равнодушных. Не выношу равнодушия к делу и сейчас. По-моему, равнодушные люди – страшные люди. Они могут погубить, заморозить работу других.

В поисках «идеального», как мне казалось, метода стала изучать зарубежный и отечественный опыт хирургов. Собрала 42 метода стерилизации и решила все сама проверить на собаках и в посевах. Конечно, сначала готовили кетгут по описанным методам. На это потребовалось очень много времени. Но делать было нечего – надо было искать и искать. В этом меня очень поддерживало Санитарное управление армии. Особенно полковник Василий Федорович Шувалов, медицинский врач по специальности, человек очень знающий, эрудированный не только в своей, но и смежных, – начальник центральной лаборатории в Москве, а в нашем главке – Иван Петрович Власов, начальник производственного отдела конторы спецфабрикатов.

Через год я стала технологом по-настоящему.

Шел 1937 год, и мы подумывали о расширении производства. Битвы у озера Хасан и Xалхин Гол показали, что надо готовить продукцию впрок и надолго. Моя первая докладная министру П.В. Смирнову не увенчалась успехом – он отказал. Тогда я обратилась к А.И. Микояну. Тот написал резолюцию «Немедленно проектировать реконструкцию завода для его расширения». Был указан источник финансирования. Проект составили в Москве быстро, но он был не пригоден для наших целей. Пришлось воспользоваться казанскими силами – «Татпроект» представил необходимую документацию в короткие сроки.

Работа была огромной. Потребовался 1 миллион 228 тысяч рублей. Тогда это была огромная сумма. По приказу директора А.П. Шуваловой все вопросы строительства и реконструкции решала я. Для меня это был ад, ведь на стройке я никогда не работала.

Строили хозспособом. Причем прорабы бы весьма безответственными. Помню их по фамилии – Кикодзе и Савин.

Под землей вырыли склад для сырья глубиной более 10 метров. Помню, землю рыли люди, которые обычно валяются около пивнушек. Никакой техники не было тогда – все лом, лопата, тачка.

Эти «землекопы» каждый день требовали от меня отходы спирта, о существовании которых они от кого-то узнали. Иначе бросали работу и осыпали меня площадной бранью.

Землеройные работы продолжались 3 недели. Стерпела все – лишь бы они рыли.

Не хватало материалов. Часть оборудования заказали в разных концах страны, часть изобреталась и изготавливалась на местах. Наши работницы помогали строить: убирали мусор, мыли после побелки стекла...

Завод преображался на глазах. А я тянула с отчетом перед Москвой, ведь по смете мы допустил перерасход. Это грозило снятием с работы и даже тюрьмой.

Приехала к министру. Он сразу стал ругаться: «Где отчет по строительству? Почему тянете? Военные требуют!» А я молчу. «Ты что, очумела что ли?» Я говорю со слезами: «Смету перерасходовала». «Сколько?» – И ругательства. «Сколько? А стройку кончила?» «Нет, осталось положить асфальт на тропочки и дорожки...»

Вызывает своего зама: «Приказ: премировать ее!» «А перерасход? – говорю. – Не расплачусь». «Сколько?» – спрашивает опять. «Три тысячи». «Молодец! Премировать! Смету срочно дополнить сегодня на 10 тысяч».

Не знали мы тогда, что завтра – война!

Но вернусь снова в 1937 год.

Вдруг в июле 1937 года вызов в Москву: «Немедленно приезжайте!» Что делать? Остается 9 дней до родов второго ребенка.

Я поехала. В главке сказали, что завтра меня вызывают на коллегию Наркомата мясо-молочной промышленности.

Вечером сходила на премьеру «Анны Карениной» с Аллой Тарасовой в главной роли.

На коллегии Наркомата стало ясно, что при проверке кетгута в какой-то лаборатории Санитарного управления армии в стерильных ампулах найден субтилис.

Меня заставили выступать. Я сказала, что у нас нет ни одной рекламации на нашу продукцию ни из союзных больниц и клиник, ни из-за рубежа. Кетгут проверяет независимая от нас микробиологическая лаборатория научно-исследовательского ветеринарного института имени профессора К.Г. Боля.

Коллегия постановила проверить весь мобилизационный запас кетгута и вернуться к этому вопросу через месяц.

Перед отъездом из Москвы я решила взять у разных хирургов пробы их кетгута и сделать посев. Брала прямо на операциях. Оказалось, что из десяти проб такого «самодеятельного» кетгута (кстати, такая стерилизация обходилась дешевле) в шести – все тот же субтилис. Ведь хирурги кетгут на стерильность не проверяли.

Через месяц меня снова вызвали на коллегию в наш Наркомат, я доложила свои результаты, а они – свои. У них при проверке были обнаружены два случая, то есть сотые доли процента. Но уже было ясно, что мое дело закрутилось. Тут я узнала, что, снабженцы других хирургических материалов, в частности, бинтов, уже арестованы. Я этих товарищей знала, так как встречалась с ними в Санупре каждый год, когда подписывала договора о поставках своей продукции.

В Москве меня держали неделю, пока я не взмолилась нашему министру – Павлу Васильевичу Смирнову. Молоко мне кидалось в голову, и я одуревала. Меня всю разнесло.

Он удивился: «Какое молоко? Что вы говорите?».

Пришел зам. министра Иван Алексеевич Кузьминых: «Что вы рветесь в Казань? Вас обвиняют, что кетгут нестерильный, а вы: «Уеду, уеду!» Вас в тюрьму посадят!».

Я им напомнила, что на коллегию приезжала за девять дней до родов. Сидя за столом выступала – разве они не видели? А они отвечают: «Вы женщина, и еще у нас одна. Может, вам захотелось сидя выступать. Это никого не удивило».

Уехать мне все-таки разрешили.

Приехала, а ребенок уже не хочет у меня кормиться: из бутылок молоко добывать легче...

Может быть, с молоком он от меня ничего не получил и поэтому совсем на мать не похож. Как будто и не мой ребенок. Очень похож на мужа и на его родню. Все повадки, привычки, внешний вид. Все-все – в породу Дьяконовых.

В Санитарном управлении армии утвердили состав комиссии для проверки нашего завода. Председателем был назначен полковник медицинской службы, заведующий центральной лабораторией Василий Федорович Шувалов. Ему было дано задание проверить завод досконально и, если он посчитает нужным, закрыть, склад готовой продукции опечатать...

Приехав домой, я забрала с собой Сережу и пошла пешком на завод, а это 5 километров.

Мне предложили разместиться с ребенком в комнате для приезжающих или в квартире мастера Д.У. Матюха. Эти помещения находились в корпусе заводоуправления, но вход имели отдельный. Я поняла, что комиссия собирается работать долго.

Жена мастера, тоже наша работница, сказала: «Установим дежурство у малыша». В обеденный перерыв протянули на улице 3 веревки. Я спрашиваю: «Зачем?» А они удивляются: «Так ведь пеленки сушить будем. Сколько ему?» Я отвечаю: «28 дней. Я его не кормлю. Когда меня в Москву вызвали, молоко пропало». «Ну, ничего, – говорят. – Мы молоко из столовой будем носить...».

И дальше все началось. Военные врачи из комиссии брали пробы везде и всюду, правда, только в моем присутствии. Я расписывалась. Потом делали посевы.

Меня к ребенку не подпускали. Когда об этом узнал полковник Шувалов, он возмутился: «Не отдавал я такого приказа! В обеденный перерыв можете ходить к ребенку...».

Кормили Сережу кашей, коровьим молоком, а когда его не было – козьим. Конечно, молоко не разбавляли. Девчата и наши женщины посменно за ним ухаживали. Где-то раздобыли корзину из-под белья, и он в ней спал.

Потом по ночам я стала его брать к себе. Спала или не спала?.. Обняв ребенка, думала, что меня скоро посадят, а пока я могу хотя бы ночью прижать его к сердцу.

Работницы говорили, что если и мужа моего посадят, ребенка они не бросят.

Я все-таки верю в коллективный труд. Если народ знает, что и зачем он делает, что очень часто хирург без нашей нити не может спасти жизнь человеку, агитировать за выполнение плана не надо было.

А в войну только и вопросов было в свободные минуты отдыха: «Нина, говори, что слышно по радио, что в газетах сегодня?»

Наши женщины грузили на проходящие в сторону фронта поезда тяжелые ящики с ампулами кетгута и шелк в трубочках. Хорошо, что вокзал был рядом с заводом. А после смены девчата еще шли в госпиталь – он располагался в здании пединститута. И я ни разу не слышала жалоб, что им трудно. У нас у всех была одна общая боль.

Как-то недавно встретила одну бывшую работницу (ей сейчас 75 лет), она спросила: «А как теперь наш сын полка?» Можно ответить: «Милые мои, дорогие подруги, – он теперь академик!».

...Комиссия из Москвы, в которую была включена и врач кафедры микробиологии мединститута Зейнаб Хабибулловна Каримова, работала ежедневно 2 недели, но ничего предосудительного не нашла. И Каримова никаких микробов в кетгуте со склада не обнаружила. Акт после проверки был вполне удовлетворительным. Василий Федорович, как потом мне говорили в Москве, проникся ко мне глубоким уважением. Когда Шувалов узнал, что Карл Генрихович Боль находится в тюрьме, было дано указание о создании Казанского филиала Всесоюзного контрольного института имени Тарасевича – для контроля за производством кетгута и кое-чего другого, необходимого для нужд армии.

Не помню, сколько прошло, времени, и я получила приказ наркома здравоохранения СССР о своем назначении директором этого филиала. Наше министерство с кетгутного завода меня не отпустило, и до начала войны я в этих двух должностях работала. Из 42 исследованных мной методов стерилизации кетгута остановились на методе, который применялся в казанской клинике профессором И.В. Домрачевым, а был придуман в Ленинграде, у профессора Оппеля. Он более всего подходил к условиям нашего производства.

Конечно, готовить стерильный кетгут в условиях лаборатории, поставить это дело на поток – не одно и то же. Этим мы и занялись. И, благодаря этому решению, в годы финской войны смогли полностью обеспечить наших хирургов. Это была тщательная проверка нашего метода. При этом план заводу никто не снижал. Шла реконструкция...

Скажу несколько слов о процессе над К.Г. Болем. Он просидел в одиночке 19 месяцев. Процесс сделали открытым. Вызывали на допросы и меня. Каждый раз убеждали, что от плохого кетгута где-то гибли солдаты, читали какое-то письмо, но в руки его не давали. Может, сами написали?

Я упорно каждый раз говорила одно и то же: что рекламаций у нас нет и комиссия Санупра меня не обвиняет ни в чем. В институте имени Боля забрали по доносам не только его одного.

На одном из заводских собраний представитель из КГБ доказывал, что я – враг народа. Наши партийные женщины его выслушали. Одна выругалась: «Сам ты вражина. Мы ее лучше знаем». Все встали и ушли с партсобрания.

Процесс над Болем ничего не дал, но вызвал страх, наверное, у всей казанской интеллигенции. Боля освободили. И он сдал заведование институтом собственного имени, остался заведующим кафедрой патанатомии в КГВИ. Работал до 87 лет.

У меня было такое ощущение, что на заводе все мы ходим на острие ножа. И работали изо всех сил.

Мое подчинение сразу двум наркомам привело к тому, что целых три года мне не могли найти замену ни на заводе, ни в институте. Я тогда была беспартийной, но совесть не позволяла самовольно оставить какую-то из двух должностей.

Наконец, когда из Москвы побежала масса народа (шел октябрь 1941 года), в Казань приехал директор дезинфекционного института с семьей. Я сама, без министра, назначила его директором вместо себя, в Наркомздрав позвонила, чтобы прислали приказ о его назначении. Потом, при встрече, министр меня не ругал, наоборот, поблагодарил за создание института. Спросил, как жизнь. Я ему рассказала, что у меня двое детей, трех и восьми лет, они завшивели – не каждая мать на двух работах работает... Министр велел мне выдать мыла простого. Я была очень рада. Мы себе варили мыло из отходов кишок, оно было жидкое и неважное...

После войны главный хирург армии академик Александр Александрович Вишневский говорил мне, что, подводя итоги Великой Отечественной войны, они отметили высокое качество кетгута. Спасибо, если об этом написали. Сама об этом не читала.

ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ

С началом войны немедленно привели в действие мобилизационный план. Завод получил указание работать круглые сутки, было объявлено казарменное положение. Сутки разделились на две смены, а если мы не укладывались в задания, работницы просто оставались на вторую смену, особенно в стерильно-ампульном цехе. Часа четыре поспят в душевой кабинке на плиточном полу, подстелив телогрейку – и снова на запайку ампул.

На завод стали приходить дети работниц, и те привлекали их к упаковке ампул в коробочки. Заработки записывали за другими работницами, а потом отдавали деньги матерям ребятишек. Подкармливали детей в столовой. Школьники после занятий иногда заходили домой, брали с собой кого-то из малышей и приводили на завод в ту же столовую, чтобы накормить и своего братишку или сестренку. Следить за всем этим поручили одной взрослой школьнице.

Но в конце лета кто-то шепнул горкому, что на заводе работают дети. Один товарищ оттуда неофициально предупредил меня по телефону: «Сейчас к тебе приедет комиссия, уличит в эксплуатации детей. Уже звонили в вашу проходную, чтобы никого не выпускали с завода».

Спрашиваю охранницу: где дети? Та говорит: обедают. Я схватилась за голову.

Комиссия приехала, обошла весь завод – никаких детей. Повар, тетя Лена, с видимым спокойствием на лице развеяла все подозрения: «Ребята дома голодные, приходят иногда подкормиться». Потом уже мне рассказали со слов первой смены: ребята все узнали, вылезли в подворотню, которую сделали для собак, и убежали домой. И все равно на другой день пришли работать. Тогда было два-два с половиной десятка таких помощников своим матерям.

Еще в 1939 году меня вызвал к себе профессор медицинского института Михаил Петрович Андреев и попросил взять на завод пятнадцатилетнюю Лиду Лушникову. Пришла девочка – маленькая, худенькая, с тенями под глазами. Молчит. Спрашиваю, в каком классе учишься? – На рабфаке. Ну что ж, говорю, у меня работают два мальчика в полуподвале, будешь с ними делать из стеклянных трубок пробирки. Она выслушала, не проронив ни слова.

Привела ее к мальчишкам и строго наказала: научить делать пробирки, не обижать, в чехарду через нее не прыгать! Сверстники Лушниковой – школьники, приходившие на завод после занятий, усомнились в способностях девчонки трудиться с ними наравне, но ответили покровительственно: «Ладно...» Через неделю Лида все освоила и стала перевыполнять норму. Только по-прежнему молчала как немая. А мне неудобно было выяснить у профессора, почему он ее ко мне устроил. Но когда я узнала, ахнула! Отец Лиды, бывший секретарь обкома, арестован и теперь неизвестно где, мать – в дальних лагерях на десять лет без права переписки. Братишка – в детском доме на Украине. Мне за прием на работу ребенка «врагов народа» не сносить головы. Завод режимный, на нем ежедневно бывает «прикрепленный человек».

С началом войны требования к нашей продукции все росли и росли. А я решила пересадить повзрослевшую Лиду в цех, где запаивали стерильные ампулы. И вскоре поняла: наш старший контролер узнал об этом – от мальчишек, которые очень жалели, что она ушла от них. А ведь одно дело выдувать пробирки, другое – заключительный процесс. Вход в тот цех был очень строгим, перед этим проходили не только душ.

Дома я говорила мужу, что надо мной нависла беда. Контролер ходит по пятам, скоро потребует объяснений. Гера советовал: «Подумай, прежде чем что-то сказать, и отвечай по обстоятельствам. Главное, дай понять: план военный давит, а она нормы перевыполняет!»

Однажды утром старший контролер входит ко мне в кабинет без «здравствуйте», какой-то расхлябанной походкой, и вызывающе спрашивает: «Кем вам приходится девочка, которую вы пересадили на такой ответственный процесс?» Взгляд колючий, недобрый. Я деланно рассмеялась: «Бабушкой». Он стукнул по столу кулаком: «Если бы вы не были любовницей Микояна, я бы вас в порошок стер!» Я опять так же засмеялась: «Не сотрете! Я никого не боюсь!»

Непрошенный визитер понял по-своему и пулей вылетел из кабинета. Я осталась одна. Сидела и плакала. Подумалось: эта моя придуманная роль защитит меня на время. А Микояна я видела только в президиуме...

После войны с мужем и с Сережей мы приехали в дом отдыха в Шеланге. На своем «Москвиче» колесили куда хотели, брали ялик и катались по Волге. И вот однажды за обедом вдруг подсаживается к нашему столику тот человек из того времени. Я вся побледнела, сжалась, как под ударом. Гера встревожился. Я молчу. Тому же хоть бы хны: принялся рассказывать мужу, как хорошо он работал со мной на заводе, как выполнял план... Есть я не смогла, встала и ушла. На другой день Гера разбудил меня в пять утра: «Больше тут жить не хочу, давай уедем. А путевки положи под камешек на балконе, обнаружат и отдадут кому-нибудь. Они оплачены»...

Ну, а что же с девочкой Лидой? Она никогда ни на что не жаловалась, план перевыполняла и умудрялась учиться на рабфаке. Нашлись люди, которые помогли ей поступить в медицинский институт, после окончания которого Лушникова стала работать в клинике у профессора З.И. Малкина. У него она выполнила хорошую работу, стала кандидатом медицинских наук. Встретился ей замечательный человек, честный и преданный – Сергей Иванович Щербатенко, и они полюбили друг друга на всю жизнь. У них выросли дочери и внуки.

Спустя много лет судьба еще раз свела меня с Лидой: она обратилась ко мне с просьбой посмотреть ее материалы по докторской диссертации. Мы вместе решили, что исследования нужно продолжить, Лида провела в нашей лаборатории эксперименты, а я выступила оппонентом на ее защите. Долго работала я и с огромной докторской диссертацией мужа Лиды. Когда все было закончено, со мной случился инфаркт, через полтора месяца второй, и я на полгода вышла из строя. Однако сразу же по выходу на работу, 3 мая 1974 года, выступила официальным оппонентом по его докторской диссертации. Наши медики-терапевты сидели на Ученом совете не дыша, так боялись за мое состояние – на третий этаж меня подняли на руках. Но судьба оказалась ко мне милостивой. Членом Ученого совета мединститута я проработала одиннадцать лет, а потом была назначена на пять лет членом Ученого совета ГИДУВа. Там я снова встретилась с Лидией Александровной Лушниковой – уже профессором, но теперь была оппонентом по кандидатским диссертациям, выполнявшимся под ее руководством.

...В первые месяцы войны меня несколько раз вызывали в Москву. С каждым днем наша нагрузка на заводе становилась все ощутимей. Главная трудность была в нехватке подсобных материалов, большая часть которых до войны поступала из разных концов страны и даже из-за рубежа. Контора спецфабрикатов Наркомата мясо-молочной промышленности Союза давно уехала из Москвы в неизвестном направлении (как потом выяснилось, в Казахстан). Оттуда завод стал получать письма с просьбами прислать денег. О помощи нам не могло быть и речи. В октябре Москва совсем опустела. А в конторе остался лишь Иван Петрович Власов с женой и сыном, учащимся железнодорожного техникума. Холодно, голодно, страшно...

Я приехала по вызову начальника Санитарного управления армии генерала Ефима Ивановича Смирнова. Его штаб был перебазирован с улицы 25 лет Октября на Горького, в дом 20. Там и жили, работали, там остановилась и я. Ефим Иванович дал мне свою машину, прибавил своего заместителя, тоже генерала, и приказал все нужное заводу – из того, что было еще возможно – грузить в Казань.

Три дня мы переправляли туда сырье и материалы из цеха хирургического шелка и многое другое. В один из дней попали под бомбежку. Бомба разорвалась у Центрального телеграфа. Нашу машину подбросило, закружило, но мы остались живы, и машина уцелела. Генерал правил автомобилем и потом смеялся: искал мою голову, а рядом с ним а сиденье выглядывало заднее место. Ему хорошо было смеяться, он старик, у меня – дети, муж... Жить у Власовых военные мне не разрешили тоже потому, что тот район очень простреливался. Но я у них была однажды. Когда вечером началась бомбежка, они не побежали в бомбоубежище – сели все трое на кухне на сундук и замерли, обнявшись: если умирать, то – вместе. Посадили и меня в середину. Жена Ивана Петровича, украинка, все время молилась: «Господи, спаси нас!»

Ночью Иван Петрович прислушался: «Кажется, на Кирова бомбят...» Утром вспомнила, что у меня есть какие-то военные талоны в булочную на улице Кирова. Дошла до нее, а там вместо двух домов – дымящиеся развалины. На асфальте среди обломков – оторванная рука в рукаве с манжеткой и запонкой... Вернулась к Власовым ни с чем. И долго та жуткая рука снилась, преследовала меня...

С великой радостью уезжала я домой. Поезд уходил глубокой ночью. Мое место оказалось на багажной полке, и я привязывала себя ночью поясом от платка: полка была очень узкой. Спуститься, пройти по вагону было невозможно: повсюду на полу лежали, сидели люди с детьми, с багажом. Ехали на восток, в неизвестность...

Приехала в Казань из Сочи и моя сестра Леля с дочерью. Поступила работать на наш завод буфетчицей – возила на тачке хлеб и раздавала его по карточкам. Главной моей заботой стал уголь, который буквально таял. Котельная могла остановиться. Меня вызвали на бюро райкома, где все члены бюро ругали по очереди. В три часа ночи отпустили. Я решила бежать не на завод, а домой – сказать мужу, что меня, наверное, посадят. Со мной было по пути одному из участников заседания, и он решил проводить меня до дома. Только мы вошли в калитку, как из наших погребов вылезают двое неизвестных и – на нас. Мой спутник, а был он маленького росточка, не растерялся, распахнул пальто, словно у него там браунинг, и крикнул: «Стрелять буду!» А мне шепнул: «Беги!» Я метнулась через двор к дому, взбежала по лестнице и заорала. Муж все понял, выскочил во двор. Неизвестные скрылись, моего провожатого тоже уже не было. Он позвонил позднее на завод, успокоил меня, что благополучно добрался до дома. А воры, как он сказал, – это, конечно, дезертиры.

На другой день я послала телеграмму Микояну, объяснила в ней положение с топливом. Через четыре часа в Совмин Татарии и мне пришел ответ: разбронировать сухие дубовые дрова и поставить кетгутному заводу. Анастас Иванович сдержал свое слово, данное при назначении меня в 37-м году техническим директором завода, когда он обещал: «Если будет трудно, вот это подставим», – и показал на свое плечо.

Так мы пережили ту тяжелую зиму. Но надвинулась другая грозная беда. Немцы заняли завод «Дружная горка» под Ленинградом, поставлявший нам стеклянные дроты, из которых изготовлялись пробирки. Потом заняли и заводы в Клину и в Сходне. В марте 1942 года военные опять вызвали меня в Москву. Я попрощалась с мужем как перед смертью. Ехала поездом четверо суток. Газеты писали, что бомбежек нет, а нам звонили: самолеты прорываются и бомбят.

Я предложила организовать выпуск дротов на стеклозаводе «Мариец» в ста двадцати километрах от Казани. Генералы снабдили меня документами с полномочиями вплоть до мобилизации людей, привлечения лошадей, машин и т.п. Дороги туда были плохие, и я начала заниматься намеченным только тогда, когда сошел снег.

«Мариец» был большим, хорошим заводом, но дроты никогда не делал, и работали на нем два-три мастера, а остальные – малолетки. Что делать? Мне посоветовали обратиться к главному мастеру, которому было девяносто, а его сыну – семьдесят лет. Пошла к нему домой. «Ладно, – согласился помочь тот, – попробую сколотить бригаду. Вот придут из школы, поговорю». Спрашиваю, знает ли он химический состав стекла. «Должон знать», – говорит.

Через неделю бригада школьников во главе с этими двумя пенсионерами выпускала дроты, а я металась по Марийскому району, мобилизовывала через тамошний военкомат то машину, то лошадей, чтобы доставить продукцию в Арск, на железнодорожную станцию.

Особенно тяжело приходилось осенью. И с транспортом, и с дорогами. Зато в лесах было полным-полно грибов – белых, груздей, рыжиков... Раньше них – малина. Я собирала что могла. Не будешь же стоять над душой, глазеть, как ребятишки вытягивают дроты.

Завод работал на нас до самого конца войны. Там сложился очень неплохой коллектив. Все понимали, какое важное для хирургических операций дело они делают.

Летом мне пришлось попросить в Совмине Татарии выделить заводу делянку в лесу – запасать дрова. Дали нам ее вниз по Волге, около деревни Березовка. Поехали туда двадцать две девчонки и один парень шофер, у которого была бронь. Лес дубовый на горе. Надо его валить, пилить, трелевать и возить по лугам на берег, грузить на баржи.

Узнала, что в двух-трех километрах от нас валят лес парни 22-го завода. Пошла туда, стала умолять помочь нам. Мне поставили условие: достать в Москве баржи для перевозки дров для себя и для них. Ну и, конечно, еще у нас был спирт. Парни очень нам помогли. Баржи я в Москве выхлопотала – уже тогда, когда река подергивалась льдом. Но мы все перевезли и выгрузили на Бакалде. Скользко было на трапах, опасно. Однако девчата безропотно таскали бревна, а во время передышек даже плясали – завидели конец своим мучениям...

Вскоре вызвали меня в райком. Опять, думаю, «на ковер»? А мне – поручение: иди на первую швейную, выясни, почему остановился конвейер. Кто зачинщик – запиши в докладной.

Пришла в «контрольку». Спрашиваю там, почему не работает народ. «Много сразу получили похоронок, – объясняют. – Иди, сама увидишь». В цехе машины стоят, около каждой – ватные брюки, телогрейки горами. А женщины упали грудью на машины и ревут. Слушать их было так ужасно!.. Я сама зарыдала в голос.

Они собрались вокруг меня, стали наперебой высказывать каждая свое. Я долго слушала, а потом говорю: «Бабы, мы не должны забывать: сейчас зима, морозы, фронт с севера на юг. Там миллионы. Будем здесь реветь, а они там будут замерзать. Давайте работать».

Директор фабрики заперлась в кабинете, думала: арестуют. Начали работать. Обещали ликвидировать отставание из-за простоя за трое суток. Но меня в райкоме изругали: ничего им не написала. Записали зато мне, что фабричный план – под мою ответственность, и по всей строгости законов военного времени.

Я рассказала об этом женщинам на швейной и их директору. Они заверили: не подведем. Знали не понаслышке, чем дело пахнет. Там был случай: работница взяла две катушки черных ниток, их обнаружили в «контрольке», и женщину сослали в лагеря на Ухту на три года...

...В мае второго года войны прихожу домой, а у нас переполох: завтра сестренка Леля с дочкой Ирочкой – а ей пятый год! – едет на фронт к мужу.

Неделей раньше Оля с дочерью была у нас на заводе. Ирочка играла со щенками, хотела погладить одного. Вдруг их мать кинулась к ней, вцепилась в ногу, выкусила на бедре кусок кожи с мышцами и тут же проглотила. Девочка очень кричала. Из завода выбежали женщины, быстро перевязали ей ногу. А дома по утрам и вечерам мой муж обрабатывал ей рану. Она долго не заживала. Ира плакала: «Дядя Гера, не делай мне больно, я буду тебя любить!»

И вдруг – на фронт! В телеграмме была указана станция, но в географическом атласе мы ее не нашли. По этой телеграмме Лелю с ребенком посадили на поезд, идущий к передовой, сказали, что билеты не нужны и их предупредят, когда высаживаться.

Потом сестра рассказывала: приехали, вышли из вагона и остались на рельсах: никакой станции вблизи не было. Где-то далеко стояла одинокая будочка. Пошли к ней. Оттуда вышел человек: «Ах, какая жалость! За вами уже приезжала машина. Ну, ничего! Подождите, посидите тут с ребенком». И уступил им место в будочке.

Через пару часов пришла машина. Из нее выскочил Женя, муж Лели, кинулся к Ирочке, схватил ее на руки. То подкидывал в воздух, то целовал...

Оказалось, их полк поставили на кратковременный отдых перед каким-то большим сражением. Жили они на высохшем болоте, где вокруг– сплошные кочки. Но рядом были палатки и несколько землянок.

Машину окружило множество солдат. Как только Ира вышла из кабины, они заулыбались, закричали: «Ласточка к нам прилетела, ласточка! Птичка, как тебя зовут?» Кто восклицал: «Ирочка, деточка!», а кто называл ее другим, родным слуху именем – солдаты были разных национальностей. Сняли с ее головы шапочку, один уже немолодой солдат все гладил и гладил ее по головке, на глазах – слезы...

Пришел в их землянку полковой повар, спросил: «Что ты, Ирочка, любишь кушать?» Та ответила: «Картошку!». Через полчаса повар принес ей дымящуюся картошку, она ела, а он стоял и смотрел.

Вечером Иру позвали смотреть кино. На улице укрепили экран, солдаты разместились на сухих кочках как на табуретах, а Иру все время пересаживали с колен на колени. Кто погладит ей ручку, кто прижмет к себе, кто поцелует. Леля не могла смотреть на все это без слез, а Ирочка млела от восторга: такого всеобщего внимания она была в войну лишена. На другой день полковой врач перевязал ей больную ногу с какой-то специальной мазью, и девочка даже не заплакала, как обычно. А через два-три дня Ирочка уже притопывала среди солдат на лужайке, где они танцевали под гармошку.

Каждое утро Ира спешила скорее позавтракать и бежала к солдатам. Они просили ее спеть песенки, рассказать стишки, которых она знала уже три. Командир полка спрашивал: «Кого ты, Ирочка, любишь?» Кроха отвечала: «Папу, маму – и солдатов, всех». И вторила молодому солдату, который катал ее на своем плече: «Кукареку, кукареку, пошла курица в аптеку. Дайте пудру и духи, чтоб любили па-ту-хи!»

Когда расставались, командир полка долго благодарил Ольгу Александровну за то, что она привезла им такую веселую ласточку...

Война показала все преимущества нашего кетгута перед его иностранными образцами. Опыты продолжались. Собак мы перевели великое множество, но они сослужили нам великую службу. И гневаться на них за покусанную ими племянницу мне было трудно: собаки голодали, обычно они детей никогда не трогали.

В процессе изучения нашей продукции выяснилось: очень многое зависит от сырья, из которого мы ее вырабатываем, методов его консервирования и заготовки. Требуется сырье из молодых животных. Важна и порода овец. Крепкий, эластичный кетгут получается из цигайской породы. Хороши для этого и романовские овцы, гораздо хуже – тонкорунные породы. Видно, поэтому Англия и закупает у нас сырье очень охотно.

С открытием завода наш наркомат не перестал продавать сырье за границу: нам было выгоднее самим его переработать и дорого продать готовую продукцию на внешнем рынке. Перед войной Санитарное управление армии и Аптекоуправление Союза стали настойчиво требовать снижения цен на кетгут. А мы уже давно начали пускать в дело отходы производства и сырье второго сорта. Еще в 1935 году был организован цех Лаун-теннисных струн, а позднее – и музыкальных струн высокого класса. Из Опошни выписали мастера по струнам Данило Устиновича Матюха.

Довольно быстро мы вышли на иностранный рынок. Выгодное это было дело, но беспокойное: запросы иностранного рынка очень переменчивы – все время надо искать что-то новое. Вначале струны были натурального золотистого цвета, прозрачные, потом потребовалось делать их цветными. Пришлось красить не готовые струны, а кишки. В этом нам помог профессор Гильм Хайревич Камай. За цветные струны заграница платила вдвое дороже. Вскоре понадобилось вплетать в середину струны черную нить в виде спирали. И этого с мучениями, но добились.

Хуже было с музыкальными струнами высокого класса. Но и их научились делать. Наши известнейшие музыканты говорили нам, что они играют на заграничных, привезенных из Австрии. Удалось доказать: они покупали там наши же струны. Мы выполняли все их требования и капризы. Проверяли музыкальные струны в игре знаменитая скрипачка Марина Козолупова, Давид Ойстрах и другие отечественные звезды.

Из отходов стали готовить техническую сшивку для приводных ремней, клей. Пробовали вырабатывать замшу, компрессорную бумагу и другую продукцию, которую потом стали называть «ширпотребом». Но главным оставался кетгут.

В процессе опытов удалось выяснить: можно регулировать время рассасывания кетгута в тканях; восстанавливать с помощью кишечных трубок травмированные нервы; прошивая кетгут значительные поверхности ран, ускоряя их заживление. Это было очень важно. Еще до войны нам удалось получить хромированный кетгут, который был испытан рядом хирургов страны. Спустя много лет из Москвы приезжал на завод какой-то врач, рассказывал, что они там в столице разработали хромированный кетгут. Мне было смешно слушать – он описан у меня в докторской диссертации. Или делают открытие – глютин. Клей или желатин из кишок – тоже открытие! А ведь это все пройденный нами на заводе путь.

Хочется мне рассказать о людях. Сколько лет прошло после 1942 года, а забыть заводской коллектив не могу.

Меня часто спрашивали в райкоме партии: «Как ты там с женщинами? Трудно с ними работать?» Мне это казалось странным. Почему трудно? Любила я их большой и преданной любовью. В основном, это были женщины-татарки. Старые относились ко мне как к дочери, молодые – как к другу. Я, сирота, очень дорожила таким отношением. Знала их жизнь, их детей, их привязанности. Вместе устраивали праздники. Резали свинью, откормленную на отходах, пекли пироги. Бывало и выпить – по рюмочке. Пели песни и танцевали. Жильцов Виктор, электрик, хорошо играл на баяне.

Анастасия Павловна Шувалова, наш директор, до революции служила горничной у генерала, имела один класс образования. В революцию была жен-организатором, слушала Ленина. Народ она Производство директор целиком передоверила мне, а политическую линию вела твердо.

В завкоме не давала людям падать духом в войну. Галя Кушнер – живая инициативная. Трудно ей было: потеряла мужа, растила без него ребенка. Но свое горе держала внутри, а людей старалась от их горя отвлечь. Многие, многие добром вспоминаются. Умная, сердечная сдержанная Кубышкина. Сестры Варламовы, Нюра и Зоя. Мастера Бану Гайнуллина, Камара Гатина, Латыфа Саттарова, Таня Гуськова, П.А. Петрова...

Трудно было очень. Сыро, холодно в цехах, план тяжелый. Выдюжили! Мне думается, только женщины могут так самоотверженно работать, полностью себя отдавать делу. Ведь работали по двадцать часов в сутки. А те девчата, что ушли на фронт «слухачами», не вернулись. Какие были девушки!

Война поглотила их братьев, мужей, милых...

Когда меня перевели в наркомат, я плакала. Работницы завода принесли мне в кабинет пальмочку: «Не забывай о нас. Мы тебя любим, а будет трудно – приходи обратно, только к нам».

Недавно вышла книга о кетгутном заводе (он теперь соединен с фармзаводом). Там нет ни слова о нас, о нашем коллективе…

В МИНИСТЕРСТВЕ

В декабре 1943 года я получила решение Совнаркома о назначении меня заместителем наркома мясомолочной промышленности ТАССР. Союзный наркомат был против и не разрешал мне сдавать дела на заводе.

Нас с наркомом вызвали в ЦК партии. Укорили его: «Вам давно надо было самим ее выдвинуть. Скажите спасибо, что осталась в вашей же системе». А меня заставили заполнить множество документов: «Теперь вы в номенклатуре ЦК». С февраля 1944 года я работала уже в наркомате. Нарком, Прокофий Петрович Черзор, все время пропадал то на посевной, то на уборочной. Так девять месяцев в году. Человек он был мягкий, незлобивый. В женщин-руководителей не верил. Я ему сразу сказала: «На ваше место не претендую, меня эта работа не устраивает, но раз партия считает, что так надо, буду стараться. Однако при первой возможности уйду». Наркому мои слова показались странными и неискренними. А они были чистейшей правдой.

Работа оказалась трудной. Почти все предприятия в районах, но транспорта никакого. Железная дорога далеко: на севере и на юге Татарии. Практически отсутствовали холодильники, а те, что действовали – в Казани и Бугульме, не обеспечивали хранения всей продукции. Каждую весну продукция, которая в войну на вес золота, портилась. Перегон скота был организован из рук вон плохо: в пути терялся вес, допускалось много падежа. Мясокомбинаты в сезон не успевали перерабатывать скот, шла штурмовщина, а потом они стояли без дела. Не хватало тары, фляг для молока, дедовскими способами консервировали творог, различные отходы. А план требовалось давать. План отгрузки осажденному Ленинграду, Москве, Уралу, план снабжения бесчисленных госпиталей, больниц, яслей, заводов и фабрик Казани...

Стала детально знакомиться с производствами. И вот тут-то вспомнила своего свекра. Еще во время работы на заводе я должна была сдавать в Москве годовой отчет. За сутки до отъезда принесла его домой, чтобы подготовить выступление. В бухгалтерских делах я ничего тогда не смыслила и не знала, как писать. Вечером сижу, мудрую, а свекор интересуется: «Что это у вас?» Задал мне несколько вопросов и после моих ответов схватился за голову. Посмотрев отчет, немного успокоился: сработали мы неплохо. Но обобщить итоги я была не в состоянии. Всю ночь Константин Петрович сидел с отчетом, сделал по нему основательный анализ, написал мне выступление. И предупредил: если мне в наркомате не свернут шею, он отдаст меня в ученье своему другу профессору Афанасьеву в финансово-экономический институт, и еще я должна буду ввести на заводе хозрасчет.

В Москве узнала, что возглавляет балансовую комиссию Микоян. Конечно, тряслась и в начале выступления даже заикалась, что мне не свойственно. Вся процедура длилась двадцать минут. Как отвечала на вопросы, со страха потом даже не помнила. Но Микоян распорядился: завод и технорука отметить. На другой день мне выдали в наркомате зарплату. На радостях купила Вовке тяжеленный деревянный паровоз, очень несуразный, подарки Гере, свекрови и свекру. А приехав в Казань, полгода вечерами училась в финансово-экономическом.

Теперь эта наука мне и пригодилась. В наркомате меня сразу же назначили председателем балансовой комиссии. Все годовые отчеты трестов и некоторых предприятий, которые покрупнее, принимала сама. Картина стала проясняться, и я решила действовать.

Начала с Чистополя, где директорствовал на мясокомбинате Абрам Яковлевич Фаин. За зиму в городе скопилось порядочно продукции мясокомбината, птицекомбината и маслобазы. В Чистопольском затоне я обнаружила два парохода-рефрижератора, которые ходили в войну как простые баржи. Трубы оказались выдранными, аммиака не было и в помине.

Муж помог достать баллоны с аммиаком и цельнотянутые трубы. Летчики привязывали эти трубы к самолету У-2 и с риском для жизни перевозили в Чистополь. С помощью горкома партии, секретарем которого был тогда Т. Мельников, довольно быстро восстановили оба рефрижератора и стали на коровах частников свозить туда продукцию всех трех предприятий. Почти все делали женщины.

Мы страшно торопились: еще стояли сильные холода, но весна была не за горами. А на комбинате продолжали забивать скот, и его тоже надо было как-то сохранить. В восьми километрах располагался ближайший военный аэродром. Договорились: те, кто берут продукцию, должны вывезти ее сами на самолетах. Конечно, военным было не до нас, но другого выхода не нашлось. Волокли туда мясо на салазках опять женщины. Xолодно, трудно...

Только после войны там построили холодильник рядом с мясокомбинатом.

Много продукции набиралось в районном Куйбышеве. Там действовала бойня, но ничего не предусмотрели для хранения. Думали, гадали, советовались… Главный врач скотобазы Казанского мясокомбината и ее коллега из Москвы решили пешком отправиться в Куйбышев найти в затоне пустую баржу и оборудовать ее под холодильник. Сто пять километров эти две женщины в мороз и пургу прошагали до цели!

Местный райком очень беспокоился о том, как сохранить мясо до вскрытия Волги, но придумать ничего не мог. Находчивые женщины сообразили приладить к барже пристенные карманы из досок, засыпать в них снег и соль, а в судно сложить мороженые мясные тушу и отходы переработки мяса. С первой я же водой эта баржа благополучно прибыла в Казань, и ничего не испортилось.

В Бугульму решила ехать сама. Туши там лежали замороженными во дворе мясокомбината: холодильник работал плохо, не хватало току, и его поддерживал стоявший неподалеку паровоз.

Мне говорят: страшно не тут, а в Сарманове – это в ста десяти километрах от Бугульмы. Мечусь, советуюсь с секретарем горкома Николаем Павловичем Матвеевым. Он подсказал, что рядом работает какая-то военная автоколонна, она находится на отдыхе и возит из глубинки на станцию зерно. Нашла военных водителей вечером: все пьяны! Стала уговаривать их начальника – без толку. Тогда пошла на телеграф, отбила две телеграммы: одну – Кагановичу, с просьбой дать на станцию Бугульма вагоны, и другую Микояну, не можем вывезти мясо. Телеграфист передал их содержание начальнику колонны, капитану. Тот меня покрыл в четыре этажа, но утром машины двинули в Сарманово.

Дорогу занесло снегом. Я знала, что вагоны подавали очень плохо, так что их простоя не боялось, была уверена: успеем. Мы ехали в голове колонны на «Додже», который проходил плохо. Солдаты спрыгивали с машин и лопатами разгребали снег, пили неизвестно где добытый спирт, а я замерзала. Пару раз тоже бралась за лопату, но холод все равно пробирал до костей. Водители меня не стеснялись, ругали кто как мог: «Пигалица! Тоже мне нарком! Орешь только, все равно не вывезем!»

Наконец добрались до Сарманова. Распорядилась накормить всех военных жареным мясом. Ночь напролет местные жители и солдаты загружали машины, а утром мы выехали обратно. Так же мерзли, так же ругались, а я думала: почему мне всегда так трудно достается мой хлеб? Но тут же успокаивала себя: ведь война, умирают тысячи наших людей...

Когда привезли все в Бугульму, пришла телеграмма за подписью Кагановича: надо получить вагоны в областном Куйбышеве. Туда поспешил наш представитель, вырвал эти несчастные вагоны. Для перевозки мяса они не были приспособлены, но работники мясокомбината и холодильника проявили геройство: вмиг вымыли и вычистили их, достали гвоздей, набили куда попало и развесили туши. Грузили день и ночь. Очень помог директор комбината Гельфанд, толковый и пробивной человек.

Казалось, что весну мы встретим нормально, но вдруг – беда. Перед майскими праздниками, когда ждали в Казани два рефрижератора, чтобы обеспечить праздничный котел госпиталей, больниц и заводов, поступила телеграмма министра Речного Флота Шашкова: отправить два рефрижератора в Москву.

Я прибежала к председателю Совнаркома Шарафееву: «Саид Мингазович, мне осталось только повеситься, прошу вас, позвоните по «вертушке» в Совнарком Микояну, попросите отменить это распоряжение Речного Флота». Тот предложил: «Я тебя соединю, говори сама». Так и сделал. Я сразу стала кричать в трубку, молить, просить... Слышу голос Анастаса Ивановича, он кому-то поясняет: «Это, конечно. Крылова. Что я вам говорил, у нее там трудно. Надо один рефрижератор направить в Казань, а другой в Москву». Спросил: «Выйдете пока из положения? А потом мы вам поможем». Я была так рада, что забыла поздороваться, а потом попрощаться и поблагодарить...

Во время моей работы в наркомате на должности наркомов и их замов выдвигали людей, которые уже прошагали по ступенькам главков, трестов и наркоматов, знали эту лестницу. А я – прямо с завода. Аппаратных премудростей не ведала, не представляла многих других особенностей наркомовской деятельности, но главное поняла быстро: надо прежде всего браться за план. Это мне сразу же объяснил и референт Совнаркома Резе-пов – очень эрудированный человек, прекрасно знавший пищевую и мясо-молочную промышленность и много помогавший советами. Тогда мне казалось: именно таких людей надо ставить наркомами, а не держать в референтах. Конечно, важно было то, что я окончила санитарный факультет ветинститута по специальности «мясокомбинаты и молзаводы». Но, как и на кетгутном, план, план, план был постоянной петлей на шее. Сто тридцать одно предприятие и пять откормочных совхозов – не шутка!

Первое, с чем столкнулась – часто забивают стельный скот, а это невыгодно. Стоило как-то его передержать, подкормить. Быстро заметила страшный антагонизм между «Заготскотом» и мясокомбинатами: первый всеми силами старался поскорее сбагрить животных на мясокомбинат, а второй – не принять, выдержать у ворот комбината и как можно больше при этом занизить вес. Борьба разгоралась отчаянная. Интересно, что «Заготскот» подчинялся в союзном наркомате одному замнаркома, а мясокомбинаты – другому. Я все удивлялась: зачем? Ведь государство при этом теряет! Настойчиво доказывала в наркомате, что нужно единое подчинение. И только много позднее обеими организациями стали управлять именно так, а результат теперь считается по выходу мяса. Почему меня не хотели слушать? Понять и теперь трудно...

Бестолковщины, обидных потерь было тогда немало.

Однажды – звонок: требуют немедленно прибыть на скотобазу в Кокушкино. Я поехала и увидела душераздирающую картину. Накануне была грязь, ночью она застыла, и в нее вмерзли ноги множества овец. Никто не проследил за отарой, пригнанной из района. Тут же на этой грязи овец теперь забивали. А может, и мертвяков? Конечно, за такое головотяпство виновным пришлось расплатиться.

Вспоминается и такое: вставала Кама, и переправа у Сорочьих Гор прекратилась. На дальнем берегу осталось много голодного скота – животные шли на подножном корме. Пришлось оставить их на острове, туда с трудом переправили на лодках людей, которые забили скот. Это называлось «бить у фонарного столба». В таких случаях многое пропадает: кровь, кишки, портится кожа, да и качество мяса без холодильника страдает. Но делать было нечего – терялось мясо, скот валился с ног.

Осенью, на исходе октября, обком послал меня в район помогать убирать хлеб, а главное – вывозить его на железнодорожную станцию. В мой куст входили Тумутук и Азнакаево. Подлетаю на самолете к Бугульме и вижу: вокруг мясокомбината на озимых пасутся гурты скота, который готовят на убой. Гельфанд не позволял морить скот у ворот комбината, старался его подкормить. Холодильник работал неважно, но он все же замораживал мясо и всеми правдами и неправдами отгружал.

Поехала я в Азнакаево и Тумутук. Грязь непролазная! Кое-как добралась. Вижу: вдоль дороги стоит рожь на корню. Грустная картина. Определила, где в районе намолочен хлеб, сколько его. Местами он лежал под открытым небом. Дождь мочит, тары нет, возить не на чем: лошадей мало, и те еле ходят. Работают женщины и дети, в этих условиях убирают, обмолачивают и вывозят на станцию.

Утром на заседании бюро райкома узнала, что завтра в Бугульму приедет Николай Михайлович Шверник. Все начальство собралось ехать туда, а я решила остаться и организовать переброск зерна на станцию Ютаза. Целый день одна ездила на лошади из колхоза в колхоз, в райкоме появилась только к вечеру следующего дня. Пальто и даже теплый платок на голове заляпаны грязью, о сапогах и говорить нечего. Кнут, как всегда, под мышкой – его могут украсть, а без такого «овса» далеко не уедешь.

В дверях райкома меня остановил «Что вам нужно? Предъявите документ. Показала обкомовское удостоверение. Вхожу, а секретарь обкома Зинат Ибятович Муратов меня не узнает: «Кто вы, что тут делаете?» Потом заулыбался... Рядом с ним увидела незнакомого человека. Он представился: Шверник. Но руку не подал, сразу: как дела? Я отвечаю: «Вы ехали, видели по дороге: рожь стоит неубранная. Земля сегодня утром уже подмерзла. Что тут еще сказать?» Николай Михайлович поинтересовался, где есть зерно, в каком количестве. Это я знала точно. А когда он стал выяснять, что надо для отгрузки, попросила: «Мешки и роту солдат,– они находятся на отдыхе в Башкирии, в Туймазе». «Сегодня пятница, – заключил Шверник. – В воскресенье организуете красный обоз – триста пудов. И направите на Ютазу». Я прикинула: «Постараемся».

Опять надо было поднимать народ. Но все сделали. Потом Шверник прислал мне благодарственную телеграмму.

А тогда он спросил еще, где ближайший колхоз. Я указала на хозяйство в трех километрах по шоссе. Поехала сама: послушать и заодно узнать, быстро ли сумеют собрать людей – обычно тянулись долго. Хотя мне и надо было заниматься обозом, любопытство взяло верх. Добралась до колхоза и слышу, сопровождавшие Николая Михайловича люди объявляют: Сталин приехал! Вмиг все собрались.

Шверник говорил просто. О том, что фронту надо помогать. Многие женщины плакали. Почти все татарки по-русски не понимали, но слезы роняли потому, что теряли близких, и боль у была общая.

В конце ноября я вернулась домой. Очень похудела, в платье завелись вши. А в декабре позвонили из союзного наркомата: могу ли принять гурт скота из Кировской области и переработать его до первого января? Ответила как недавно: «Постараюсь».

На старой «Эмке» двинулась сначала в Балтаси. Было холодно, пуржило, я то и дело орудовала лопатой. Потом направилась в Кировскую область, в Рожки. Вместе с присоединившимися ко мне сопровождающими приняла скот, и мы пригнали его на спиртзавод в Малмыж. Разыскала главного инженера, думаю: может, барды отпустит, скот подкормим, иначе будет большой падеж – до Шемордана гнать его еще сорок километров. А тот смотрит на меня, будто не слышит: «Где же нарком? Это ведь Нина Крылова! Такая маленькая была девочка...»

Родыгин! Я его знала по Яранску, он – дядя моих подружек Сани и Юли.

Старый знакомый принял наш скот и умолил меня несколько дней пожить у него. За это обещал кормить животных досыта бардой и дать соломы. У него рядом с заводом нашлись даже пустые стойла.

Сопровождавшие меня мужчины с восторгом приветствовали такое заманчивое предложение. Днем они кормили скот, а вечером пили даровой спирт. Жена Родыгина встретила меня как родную. Потчевала всех нас пельменями, и расспросам не было конца: как мы, дети, выжили после потери родителей? как я стала наркомом?..

Родыгин выделил мне еще помощников, весь скот перегнали без потерь в Шемордан и там забили на птицекомбинате. Он вошел в план Татарии заканчивавшегося года. Оставалась одна неделя до последнего года войны.

Вскоре мне сообщили, что на той стороне Волги в Чувашии есть гурт скота, который не может дойти до намеченного места – Канаша. Поехали в Тюрлему, приняли животных и перегнали их в Свияжск, где находился маленький забойный пункт – просто сарай. Но мы не слишком волновались: рядом проходила железная дорога, и можно было выплакать вагон. Так и сделали. И этот гурт скота удалось сдать в декабре – его тоже зачли в план 1944 года.

После сдачи годового отчета коллективы нашего министерства были отмечены за перевыполнение плана, а я получила подарок Рузвельта – часы, на которых выгравировано по-английски и по-русски: «Геройскому народу СССР». Храню их. Такие подарки получили также союзный нарком и директор московского мясокомбината. Вручил их нам посол США Аверелл Гарриман.

Нарком Федерации Воробьев тоже решил отметить передовиков и при распределении американских подарков выделил мне старое пальто. На складе я уплатила за хранение шестнадцать рублей, и кладовщик указал на груду поношенных вещей: «Выбирай!» Я растерялась. «Ты, – говорит, – не моргай, свою хламиду тут оставь, это не потеря, а присмотри что поновее». И сам стал рыться. Извлек из груды заморских даров каракулевое пальто, местами спереди выношенное, зато с новой шелковой подкладкой. Я расписалась и привезла пальто к Любе Саниной, у которой жила в Москве. Свою «хламиду» тоже не оставила: мне она казалась вполне добротной теплой вещью.

Люба очень обрадовалась и свела меня со знакомой портнихой, которая быстро все переделала, заменила вытертый каракуль кусками с тыльных частей рукавов, и получилось очень красивое пальто, совсем как новое. Вид у него был дорогой, фасон модный. На вокзал меня провожал замнаркома Федерации, посылавший кому-то со мной сухари. Увидев сироту казанскую в этом пальто и в подаренной Любой шапочке, он не удержался: «Вы настоящая Анна Каренина». Я подыграла: «Но вы – не Вронский». На моей руке красовались часики...

Когда я появилась дома, Гера даже в лице изменился: «Откуда пальто?» Я ему – приказ и квитанцию об оплате хранения. А он на своем: «Не может быть!» Утром Гера потребовал избавиться от пальто. Заявил, что никуда со мной в нем не пойдет – вся Россия умощена костями людей, и такая роскошь недопустима. Часы он разрешил оставить на память детям. А пальто я отнесла в комиссионку, где за него дали девять тысяч рублей – цены тогда были бешеные.

Я все больше втягивалась в работу, познакомилась с очень многими людьми. И, думаю, наркомовский хлеб ела не зазря.

С мясниками у меня скоро установились отличные взаимоотношения. План был законом, и все лезли из кожи вон, чтобы его выполнить. Нас перестали ругать, как водилось прежде. Но я держала руководителей комбинатов в черном теле, жиреть не позволяла – частенько давала дополнительные планы, спрашивала строго.

Наркомату были подведомственны пять совхозов: «Осинники» в Тень-ковском районе, «Победа» в Чистопольском и «Вороновка» в Столбищенском районах, а также птицесовхоз и откорм-совхоз в Бугульме. Они имели землю, но в основном вели откорм и доращивание скота, а «Вороновка» прежде всего передерживала стельных животных. Коровы отелятся – их снова подкармливают; не так «жирно», но скот растет, набирает вес.

Директор Казанского мясокомбината Карягин был беспокойным и думающим руководителем. Его очень мучила язва желудка, но тем не менее он все время проводил на работе. Я уговорила его на операцию, и профессор И.В. Домрачев сделал ее очень удачно. На холодильнике работал Гальченко, тоже очень толковый человек и рачительный хозяин. Он наладил переработку отходов, делал из каких-то семянок халву – темного цвета, но вкусную, изготовлял мороженое и суфле. Коллектив очень его любил. В войну мне часто приходилось самой включаться в снабжение. В 1944 году я решила выкашивать луга в пойме Камы: транспорта нет, людей тоже, а кормить скот надо. Договорилась с директором фабрики «Спартак» – обувщики косят, тюкуют сено своей проволокой и подвозят его на берег, а я должна выколотить в Москве баржи.

Условились поехать на Каму в выходной день, посмотреть, что и как да добрались до места, директор «Спартака» предложил: «Шагайте вот тропкой – и выйдете к бакенщику, пойдем по своим делам». Я шла, шла – и заблудилась: трава – выше меня ростом, тропка затерялась. Кричала до хрипоты, все без толку. Увидела вдалеке три деревца, пошла к ним. С трудом залезла на одно из деревьев и поняла: забрела совсем в другую сторону.

Развернулась, пошла снова. Устала, ноги гудят. Вдруг что-то как вспорхнет из-под ног, зашумит в воздухе… Это я потревожила ненароком гнездовье птиц. Не раз они еще хлопали вокруг крыльями, когда ступала рядом с их обиталищами. Ближе к реке шарахнулась от двух змеюг – они оказались ужами. Чертыхалась про себя: «Ну и нарком, меж трех сосен заблудилась!

Когда наконец приплелась к бакенщику, у него уже дымилась уха. Наелись ушицы и стали договариваться, что кому будем платить. Старый бакенщик оказался докой и дельно советовал. Осенью я достала в Москве наряд на баржи, и сено вывезли в Казань и Вороновку.

Трудно было с лесом и дровами. Той же осенью, когда Волга собиралась уже вставать, кто-то сообщил мне, что в устье Ветлуги скопилось много лесу: его сплавляли на низы, но запоздали. Поехала туда. Все отговаривали: скоро «сало» поплывет на Волге, лес застрянет и меня будут судить. Тем не менее я купила огромное количество леса и распорядилась немедленно его отправить. Вскоре лес пришел в Казань, но выгрузить бревна на Бакалде оказалось негде. Загоревала…

На заседании Совнаркома встретилась с замнаркома внутренних дел Сергеем Александровичем Киселевым, который был учеником моего мужа и очень его уважал. Рассказала ему, что наделала: плоты пришли, а ставить некуда. Он согласился выручить: выгрузить лес на своем причале и часть его даже распустить на пиломатериалы. Кроме оплаты за это я должна была кормить рабочих. Позвонила союзному наркому, получила разрешение отпустить с мясокомбината тонну отходов без карточек. В итоге пильщики получили коровьи головы и ноги, а все предприятия – пиломатериалы и дрова, можно было зимовать и кое-что ремонтировать.

Под моим началом был также гормолзавод. Он располагался в старом здании на Булаке, таком плохом и тесном, что работать в нем можно было только на энтузиазме. Лямку директора завода тянул Абдул Халимович Халиуллин, выпускник Ленинградского молочного института. Коллектив там собрался ислючительно дружный. Со временем люди не считались, работали столько, сколько требовалось. Не хватало фляг, бочек под творог, трудно было с транспортом. Кроме того, любой заводик в каждом районе обязывали сушить огромное количество картошки для фронта, для чего нужны были не только рабочие руки, но и, главное, – топливо, которое женщины сами заготавливали, пилили, кололи и возили к примитивным сушилкам. Однако я не слышала от них ни одной жалобы. Все знали: это для фронта, для госпиталей – и тянулись из последних своих силенок.

Мы вместе мечтали о новом заводе, просторном и светлом, а главное – полностью механизированном. Все это давно осуществилось, а те, кто работал в войну, теперь на пенсии и приходят на завод в праздники. Навещают и меня.

В каждом районе – а в войну их насчитывалось семьдесят – тоже действовали заводы по переработке молока; одиннадцать заводов пригородной зоны входили в молокозавод Казани, а остальные – в Маслотрест. Как правило, мастера работали от темна до темна: заводы принимали молоко, часть отправляли как цельное, а часть перерабатывали в творог, сметану и масло. Сепараторы, маслобойки нередко ломались, охлаждение почти везде было примитивным – лед, снег... В цехах постоянно приходилось ворочать огромные фляги, чаны, пяти-шестиведерные кастрюли. Наркомат строго следил за жирностью поступавшего из хозяйств молока, не давал его занижать. Сыворотку возвращали в колхозы, чтобы поить скот. На каждом заводе откармливались свиньи, довольствовавшиеся отходами производства творога и сметаны, сывороткой и картофельными очистками, летом – крапивой. Тару на заводах ремонтировали сами: чинили бочки, запаивали фляги. И здесь тоже работали все женщины и женщины...

Маслотрестом управлял Моисей Аронович Левин, маслодел-сыродел. Он был эвакуирован к нам из Белоруссии и позднее узнал, что всю его семью – жену, детей, мать и отца расстреляли немцы. Так он и остался в Казани, женился на вдове с ребенком.

Трест имел в районах маслосыр-заводы, больше в глубинке, где годами складывалось мастерство сыроделия. В Буинске мастер Идрисова делала сыр «Бакштейн», в Мензелинске мастер Хусаинов специализировался на «Швейцарском». Из Дрожжаного везли «Голландский».

Сыроделие – довольно тонкое производство. Мне сначала казалось: надо, как и у нас на кетгутном заводе, приучить всех работать по стандартам и утвержденной технологии. Сыроделы всеми силами противились. Интересно, что когда они выбирали лучший сыр, то пробовали его металлическим щупом и приговаривали: «Вот если где-то кончик погрызла крыса – это и есть самый хороший сыр, его не надо и щупать, пробовать». Я была поражена. По моим представлениям крысы – прежде всего инфекция, это гадость, а я брезглива по натуре. Вскоре я убедилась, что мастерство изготовления сыра – большое искусство, и наши мастера им владеют. Когда в Москву приезжали американцы, наши союзники в войне, нам заказывали для поставки в Москву самый хороший сыр. Сыры из Татарии вкусы американцев вполне удовлетворяли. В главке говорили, что Гарриман очень их хвалил.

Однажды в конце марта потребовалось срочно вывезти сыр из Аксубаевского района. Дорога уже «поплыла», самолеты не летали. А надо! Я уговорила летчика-испытателя Леонида Черкасова – отчаянный был парень, он погиб после войны при испытании самолета, помочь нам. Полетели на ТБ-3 – он, его помощник и я. При посадке почувствовали сильный толчок, а потом послышалось матерное ругательство. Открывает дверь его напарник, спрашиваю, кого это Леонид так? А тот отвечает: «Вас, вас!» Оказывается, мы сели почти на полметра колесами в грязь. Запросто могли погибнуть. Всю ночь потом бутили небольшую полосу камнями и обломками кирпичей и только утром, когда подмерзло, загрузили самолет и взлетели. Наряду с большинством примитивных предприятий были и такие, как механизированный маслозавод в Азнакаево, вырабатывавший до пяти тонн масла в сутки. Вывозить его, как почти отовсюду – проблема: ни бетонки, ни асфальта. В непогоду автомашина «Шевроле» передвигалась со скоростью шесть километров в час.

Директорствовала на заводе Галина Александровна Кузнецова, химик, работавшая раньше у академика А.Е. Арбузова. Она возглавила завод после курсов маслоделов и сыроделов и билась там как рыба об лед: механизмы и машины часто ломались, и все производство – на те же бабьи плечи, вручную.

Зимой 1944 года мне пришлось провести немало времени в тех краях, с Галей объехали на паршивенькой лошаденке пять районов. Концы были значительные. Запрягали и кормили лошадь сами, и все упрашивали: «Хоть как-то вези нас, а то замерзнем». Отогревались в банях – наверное, поэтому и не заболели. А Галя не боялась выскакивать из бани на снег, обтиралась им, а потом – опять в баню. Смелая была, отчаянная. И для дела себя тоже никогда не жалела.

В каждом районе я собирала народ, в основном, конечно, женщин. Толковали о выполнении поставок молока. Меня всегда просили рассказать: как на фронте? когда конец войне? Ведь вместе надрывались, дыша одной надеждой.

В Бавлах тогда работали супруги Кобчиковы, инженеры: он – архитектор, она – строитель, тоже прошедшие курсы. Глава семьи в числе немногих там мужчин его возраста не воевал: страдал плохим свертыванием крови. Старались они очень. Вечерами я любила мечтать с ними о том времени, когда закончится война.

Как-то мы засиделись в райкоме, на другой день намечалось заседание по хлебозаготовкам. Вдруг влетает какой-то человек и как безумный кричит: «Пошел, пошел!». Оказалось, забил сорокаметровый фонтан нефти. Всю я думала, что надо заиметь в Бавлах свой завод – и срочно. Вскоре купила в одном из сел старый клуб, надеясь быстро собрать его в Бавлах около ручейка и сделать там заводик. В Совнаркоме изругали: «Не знаете сырьевой базы, ничего не подсчитали и хотите строить!» А я прикидывала: нефть все меняет. Жизнь это подтвердила.

Вскоре потребовалось перестраивать маслозавод в Набережных Челнах, пришлось добывать стройматериалы. Поддержал союзный наркомат. При дележе материалов Павел Васильевич Смирнов нажал: «Вы Крыловой помогайте, это наш кадр в настоящем и в будущем!» Подбросили и автомобилей – пусть не новые, но все же машины, резина потертая – но ее можно чинить. Это уже не на женщинах возить готовую продукцию. Мне выделили сто тонн цемента из Вольска (на весь Госплан Татарии определили столько же, а тут на один наркомат!). Цемент давали навалом, и его надо было засыпать в мешки и доставить в Казань – тоже непросто. Помог Яша Табаровский из наркомата Союза: он ухитрился не только затарить цемент, но и привезти легковыми пароходами.

Казанская маслосырбаза старалась быть не только местом перевалки грузов: устанавливала сортность продукции, пускала в дело отходы. Там научились делать из них плавленый сыр, довольно жирный и питательный. Технорук Ямбулатов, выпускник ветинститута моего времени, следил за соблюдением технологии на заводах, добивался качества, помогал и словом, и делом. Грамотный был специалист. Да и Моисей Аронович Левин при мне несколько раз собственноручно варил сыр, умел хорошо сбродить молоко, сделать «зерно». Обмануть его было нельзя. Масло в то время сбивали вручную в деревянных бочках из дубовой клепки, и получалось оно отменным – об этом очень заботились. Технолог Мустафина была там на своем месте.

Дела у наших предприятий продвигались. Леспромхозы понемногу отгружали клепку для бочек. Пришедшие с войны инвалиды делали и чинили бочки. Они как-то обыденно, спокойно перевыполняли планы, а это решало все: нет тары – встанет производство.

Авиационный завод обязали делать фляги для молока, и мы решили открыть свой снаб и сбыт. Поставляли эти фляги и в другие республики, за что нам платили шесть процентов. Легче стало работать заводам и комбинатам.

Наркомату подчинялось также несколько трестов. Птицетрест объединял комбинаты в Казани, Чистополе, Нурлат-Октябрьском и Бугульме, где действовал еще птицесовхоз. Все комбинаты были настолько примитивны, что мало чем отличались от старых боен, и все там делалось вручную. Люди туда не шли: забить птицу дело нехитрое, а обработать ее очень сложно, труд щипача нелегкий и нудный, к тому же малооплачиваемый. Однако план выполнялся «железно».

Заготавливали яйца и птицу в основном чуваши. Они научили меня отличать хлебные яйца от травяных: при постукивании на ладони тройка тех и других издает совсем разные звуки. В министерстве я вникала во все премудрости дела моих подчиненных: надо знать, чего требовать, иначе быстро потеряешь авторитет. У нас в Совнаркоме был ответработник, к которому не выстраивалось очередей. Поинтересовалась как-то: почему? «Сходите, – говорят, – узнаете». Сходила. Он ничего не решал! На себя ничего не брал: можно, мол, так, а можно и эдак... А ведь как важно, чтобы кто-то вместе с тобой отвечал за государственное дело, не держась за свое кресло обеими руками...

В тресте «Техжирпром» начальствовал Бурштинин. Этот был как налим: ухватишь его за одно место – он вывернется другим. Я предупредила: не будет плана – сниму бронь, пошлю на фронт. Стал брать у кого-то знакомого в клинике больничные. А однажды продал на сторону растительное масло. Я бушевала, опять пригрозила – с него как с гуся вода. Пришлось найти другого управляющего: пришел с войны инвалид Иванов. Бурштинин узнал, что я хочу его снять, клялся и божился, но меня не разжалобил.

...Уже чувствовалось приближение победы. Сняли блокаду Ленинграда, и мы отправляли туда свою продукцию. Первый самолет вылетел сразу же после того, как разорвали блокадное кольцо. Мы спешили помочь голодным людям. На чье имя посылать, куда – еще толком не знали. Я услышала по радио, что в Ленинграде в те дни оказался Дима Павлов, нарком торговли СССР, с которым мы дружили еще тогда, когда он работал в Казани на мехкомбинате. Отгрузили на его имя. И потом приятно было слышать добрые слова: «Татары – отзывчивый народ, одними из первых поддержали ленинградцев».

Помню день Победы. Все ринулись на свои предприятия, мы ликовали и плакали. В наркоме многие обнимали друг друга. Поехала на кетгутный – там меня качали.

Не раз видела, как встречали солдат с фронта. Матери и жены, обнимавшие сыновей и мужей, плакали от счастья, рыдали вдовы и сироты... А многие фронтовики и не верили, что остались живы и для них все закончилось...

В наркомате, после войны ставшем министерством, я не бросала своих давних занятий научно-исследовательской работой, корпела по вечерам и в выходные. И в первый же послевоенный год стала думать, как мне уйти из министерства. Так просто обком меня, конечно, не отпустил бы. Мой советчик в Совмине Резепов, видевшей, что дело у меня в министерстве шло, отговаривал: «От добра добра не ищут». Однако муж считал иначе: «Ты в состоянии защитить докторскую и работать в вузе».

Но как это сделать?

Собрав все результаты своих исследований, я поехала в Москву. В Министерстве здравоохранения СССР сделала доклад на Ученом совете. Там вынесли решение: «Представленные материалы отвечают требованиям, предъявляемым к докторским диссертациям, но для оформления необходимо доктора Н.А. Крылову перевести на год в какой-нибудь институт». Эту бумагу я оставила в ЦК ВКП(б).

В Казани меня вызвали в обком. На свое место я заранее уговорила завотделом животноводства обкома Сергеева, очень хотевшего там работать. Помог мне и П.И. Дельвин – выпускник КХТИ, бывший в то время секретарем обкома по кадрам. З.И. Муратов уговаривал остаться. Велись переговоры с ветеринарным институтом, который пригласил меня директором и долго ждал, когда освобожусь. Сама же я рассчитывала на кафедру ветсанэкспертизы: неплохо зная мясо-молочную промышленность, надеялась развернуть исследования в связи с ее неотложными задачами. Петр Терентьевич Маширов согласился принять меня на эту кафедру.

В апреле 1947 года я приехала к нему с трудовой книжкой, где значилось: освободить от занимаемой должности в связи с переводом в Казанский ветеринарный институт. Однако директор неожиданно заявил: «Я передумал, приезжает из Тувы мой брат Евгений, он будет работать на этой кафедре. А вам предлагаю патофизиологию или фармакологию».

Это был удар! Семнадцать лет на производстве и в производственном министерстве – и вдруг предлагают на теоретические кафедры...

Профессор Порфирий Попов стал приглашать к себе на фармакологию, но я подумала: если сделаю в науке что-то стоящее – все будут считать, что это благодаря моей сестре Марие Александровне, заведующей кафедрой фармакологии мединститута. И отказалась.

Меня вызвали в Министерство высшего образования СССР, к министру С.В. Кафтанову. Он тоже предложил должность директора института, а я по-прежнему просилась на кафедру. Через два дня уговоров министр подписал приказ о назначении меня доцентом на кафедру патофизиологии Казанского ветеринарного института. С этим приказом я и приехала домой. Показала его мужу, а он говорит: «Спрячь его в карман. Вот когда тебя выдвинут и изберут профессора, тогда ты – доцент: Начинай все с начала, с ассистента».