Пишем о том, что полезно вам будет
и через месяц, и через год

Цитата

Если хочешь узнать человека, не слушай, что о нём говорят другие, послушай, что он говорит о других.

Вуди Аллен

Хронограф

<< < Ноябрь 2024 > >>
        1 2 3
4 5 6 7 8 9 10
11 12 13 14 15 16 17
18 19 20 21 22 23 24
25 26 27 28 29 30  
  • 1923 – Родился живописец, заслуженный деятель искусств ТАССР, народный художник ТАССР Ефим Александрович Симбирин

    Подробнее...

Новости от Издательского дома Маковского

Finversia-TV

Погода в Казани

Яндекс.Погода

Два следственных дела Евгении Гинзбург

20 ноября 2004 года исполнилось 100 лет со дня рождения Евгении Гинзбург, матери нашего земляка - писателя Василия Аксенова.

Предлагаем вашем вниманию очерк профессора Алтера Литвина и «казанский» фрагмент из «Крутого маршрута».

 Восемнадцать лет жизни Евгения Гинзбург провела в лагерях и ссылках, а по возвращении написала книгу «Крутой маршрут. Хроника времен культа личности». Первоначально опубликованная за рубежом (1966), она сразу принесла автору международную известность.

В этой книге Гинзбург показала трагедию людей, ставших жертвой беззакония и партийно-советского государственного произвола.

Евгения Соломоновна с сыном Василием

Это жизнь талантливого человека, прошедшего через все круги ада, показавшего, что физически человек может жить в неимоверно трудных условиях, но сохранить свою духовность в экстремально унизительной для человека ситуации дано не каждому. Евгении Гинзбург это удалось.

Следователи

Брали людей тысячами способов, они систематизированы в «Архипелаге ГУЛАГ» Александра Солженицына. Ей, например, позвонил следователь Веверс и попросил зайти – минут на сорок! Когда вам удобно! – чтобы уточнить кое-что об Эльвове.

«Я открыла дверь очень смело, – вспоминала Евгения Соломоновна. – Это была настоящая храбрость отчаяния. Прыгать в пропасть лучше с разбега, не останавливаясь на ее краю и не оглядываясь на прекрасный мир, оставляемый навсегда».

Понять, какими были эти люди, можно только из мемуаристики. Архивные документы в этом плане как источник подобны фотопленке, становящейся мертвой на свету. Стиль – это человек? Но протоколы допросов, постановления и заключения бесплотны. В самом деле, обмен вопросами и ответами кажется чем-то трансцедентальным. Это даже не новояз. Сначала исчезает смысл, затем агонизирует язык.

Протокол допроса от 15 февраля 1937 г. Лист 7. Вел капитан Веверс.

Вопрос: Вы обвиняетесь в участии в контрреволюционной троцкистской организации и в активной троцкистской борьбе с партией. Признаете ли вы себя в этом виновной?

Ответ: Не признаю. Никакой троцкистской борьбы с партией я не вела. В троцкистской контрреволюционной организации я не состояла.

Все. Конец протокола. Точка. Число. Подписи.

Проходит несколько дней. Гинзбург терзается в камере изолятора на Черном озере, вслушиваясь в раздирающее душу форте оркестра, под который дутышами взрезают лед катка конькобежцы. Следствие, надо полагать, готовится к продолжению «психологического поединка».

Протокол допроса от 20 февраля 1937 г. Лист дела 19. Вел лейтенант Ливанов.

Вопрос: Ваши предыдущие показания неискренни. Намерены ли вы давать правдивые показания?

Ответ: Мои показания соответствуют действительности. Больше показать ничего не могу.

Дата. Подписи.

Закрыть подписи ладонью, загадать: где Ливанов, где Веверс? Исполняя функции, люди становятся абсолютно взаимозаменяемыми – к такому выводу должен прийти беспристрастный исследователь. Следить за ходом мысли можно, когда таковая имеется.

Между тем Евгения Соломоновна вспоминала:

...Ливанов – спокоен и официален. Настаивает на подписании самой чудовищной чуши, всем своим видом демонстрируя, будто «это самая естественная и притом незначительная часть некой канцелярской процедуры».

Бикчентаев – «толстенькая мордочка, из которой глупость сочилась, как жир из баранины», «коротенький розовощекий парнишка с мелкими кудряшками, похожий на закормленного орехами индюшонка». Он и ведет себя, как индюшонок, пыжится, тужится, стараясь войти в роль, напускает на себя свирепость, но, когда его ставят в тупик, способен смущаться. С Бикчентаевым связан курьез. При обыске у профессора Н. Эльвова нашли шутливую записку, где он сравнивал Евгению Соломоновну с Анной Карениной. Бикчентаев торжествовал: «Следствию известно, что ваша подпольная кличка была Каренина. Подтверждаете ли вы это?».

Царевский – землисто-темное лицо и ослепляющие контрастом выгоревшие светлые волосы. 35-летний старик со скрипучим голосом.

Неизменно галантный майор Ельшин. Он «изумляется», осведомившись у Евгении Соломоновны, отчего она такая «бледненькая», будто не зная, что ее допрашивают без сна и пищи уже несколько суток подряд.

Наконец, кокаинист Веверс. Гинзбург – о его глазах: «Их надо бы в кино крупным планом показывать, такие глаза. Совсем голые. Без малейших попыток маскировать цинизм, жестокость, сладострастное предвкушение пыток».

Почти все следователи, «проходившие» по делу Гинзбург, были смяты чисткой НКВД после смены руководства этой организации. О Ельшине Евгения Гинзбург слышала на пересылках, про Царевского рассказывали, что он повесился в камере на ремне, который ему удалось сберечь от шмона. Согласно тюремной почте, он перестукивался с соседями и давал всем совет ничего не подписывать. Странное для сталинского чекиста занятие...

Из официальных источников

Царевский Сергей Вячеславович, 1898 года рождения, русский. Родился в Казани, большевик с 1918 г., участник гражданской войны, образование высшее. 31 декабря 1937 г. арестован в Казани за то, что «отстаивал контрреволюционную позицию врага народа Бухарина». Во время следствия заболел. Умер в тюремной больнице 2 мая 1938 г.

Веверс Ян Янович, 1899 года рождения, латыш, член внесудебной тройки ТАССР с 1935 г. В послевоенное время работал в министерстве госбезопасности Латвии. Уволен из органов 12 марта 1963 г. Умер и похоронен в Риге.

Бикчентаев Гарейша Давлетшиевич, 1902 года рождения, татарин, большевик с 1924 г. Окончил казанский педагогический техникум и областную совпартшколу. В татаро-башкирской военной школе в Казани преподавал обществоведение. С 1931 г. в органах ОГПУ-НКВД. В 1937 г. – младший лейтенант госбезопасности. 26 ноября 1937 г. арестован, «изобличен в принадлежности к контрреволюционной правотроцкистской, националистической организации». Военным трибуналом Приволжского военного округа приговорен к расстрелу в августе 1938 г. По кассационной жалобе приговор был изменен на 10 лет тюремного заключения с поражением в политических правах на 5 лет и конфискацией имущества.

22 февраля 1940 г. Военная коллегия Верховного суда СССР вынесла решение о том, что Бикчентаев был осужден по сфальсифицированным материалам. В мае 1940 г. он был освобожден из Соловецкой тюрьмы и вернулся в Казань. В дальнейшем занимался преподавательской деятельностью.

Палачи, жертвы? Негодовать, сожалеть? Впрочем, ремесло историка не судить, а пытаться понять.

Обвиняемая

Открывая том крепко сшитых и пронумерованных документов, более всего опасаешься разочарования. Как часто человеческая память спотыкается «на самом интересном месте»!

Она гордилась тем, что не потеряла человеческого достоинства и не подписала никакой лжи. Эта моральная победа потребовала таких сил, наличия каких в себе Гинзбург и не подозревала. «Это единственное мое утешение сейчас, на краю старости и смерти, что я не опоганила свою душу клеветой на ни в чем не повинных людей», – писала она много позже сестре, Наталье Соломоновне. Ее ставили на «конвейер». Семь суток без еды и сна, без возвращения в камеру. Тогда ей собственные страдания казались безмерными. Но позже она узнала, что ее «конвейер» был детской забавой по сравнению с тем, что стало практиковаться с июля 37-го. Со скромным мужеством Евгения Соломоновна признала, что ей просто везло: «Мое следствие закончилось еще до начала применения «особых методов».

Жили мы в стране палачей, стукачей и десятков миллионов простаков, позволивших себя оболванить и над собой надругаться. И потому странную отраду переживаешь, вновь погружаясь в следственное дело № 2792, ибо знаешь: автор «Крутого маршрута» честен и чист.

Перед военной коллегией

Подсудимые наблюдательны. Гинзбург примечает: судей роднит взгляд маринованного судака, застывшего в желе. Прекрасная комната с высоким потолком, в окно веет летний ветер удивительной чистоты. Слышен звук – таинственный и прохладный, это шелестят листья. Почему она раньше никогда его не слышала? Настенные часы с блестящими стрелками, благодаря которым знаешь, что вся процедура заняла всего семь минут.

Председатель вызывает свидетелей, путая их фамилии. Евгения Гинзбург просит назвать фамилию человека, на которого она покушалась. Был убит товарищ Киров, отвечают, убили его ваши единомышленники. И суд удаляется на совещание. Евгения Соломоновна улавливает боковым зрением, как конвоиры сплетают за ее спиной руки, готовясь принять ее, упавшую в обморок. Но вместо ожидаемой «высшей меры» звучит: «Десять лет тюремного заключения со строгой изоляцией». Она вспоминает Пастернака: «Каторга, какая благодать...». Протокол умещается в две странички.

Дело №101

В 49-м начались аресты повторников. Бывшие зэки, что твои психоаналитики, пытались в этом горячечном бреду отыскать рациональное зерно. Антонов работал бухгалтером – стало быть, недостача. Авербах был некогда сионистом – наверное, после создания государства Израиль понадобились его старые связи. Фельдшерица Виноградова и доктор Вольберг – видимо, кого-то «залечили». Райхсдойче Гертруда, доктор философии, искала закономерность в свете марксовой гносеологии, ленинской теории империализма и последней встречи министров иностранных дел Италии и Афганистана. А старый еврей Уманский попросил карандашик, выписал все фамилии и обнаружил, что берут просто по алфавиту: Антонов, Авербах, Астафьев, Берсенева...

– Чем могла провиниться Гертруда, играя на рояле в оркестре Дома культуры?

– Тем же, что вы в своем утильцехе, а ваша подруга – в детском саду, – ответил мудрый старик Уманский.
Надо очень привыкнуть к абсурду, чтобы назвать, как назвала Гинзбург, это следствие «странным». Молодой следователь Гайдуков откровенно скучает. Обвинений не предъявляет, признаний не требует. Статьи шьются привычные – террористическая группа, 58-10 и 58-11.

«Как потом выяснилось, нас арестовали всего только для того, чтобы оформить нам по приговору Особого совещания МТБ пожизненное заключение. Для этого требовалось переписать старое дело, отправить его фельдъегерской связью в Москву, дождаться, пока там проштампуют... и, наконец, получить приговор – опять все при помощи той же неторопливой фельдъегерской связи. На это уходило пять-шесть месяцев...»

«Ведь с нами Ворошилов...»

У нас демократия такая: мы пишем. Так было всегда, по крайней мере, с тех пор, как завелись грамотные на Руси. Все мемуаристы единодушно отмечают страсть политических к апелляции. Евгения Гинзбург написала только через два месяца после смерти Сталина. «...Уже через десять дней после того, как по радио отыграли Баха, в казенном доме поставили скамейку для приходивших отмечаться ссыльных, коменданты стали изредка улыбаться, кто-то из них обмолвился: «товарищи». В «Советской Колыме» под сурдинку сказалось нечто о «незаконных методах следствия».

Гинзбург пишет Председателю Президиума Верховного Совета СССР К.Е. Ворошилову, с которым давным-давно сталкивалась лично. Со страшным скрежетом реабилитационная улитка поползла (замечу, и ползет до сих пор!)

Заявление

«Ссыльно-поселенки Гинзбург Евгении Соломоновны, год рожд. – 1904. Место рождения – Москва. Образование – высшее. Профессия – педагог. Быв. член ВКП(б). Арестована в Казани в 1937 году. Теперешнее место поселения – Колыма (Магадан, Нагаевская ул., дом 37, кв.21).

За шестнадцать с половиной лет, в течение которых я непрерывно подвергаюсь репрессиям, я впервые обращаюсь в Верховный орган страны с просьбой о пересмотре моего дела. Поэтому прошу очень, очень прошу внимательно прочесть мое заявление и ответить на него. Изложу кратко факты. Я – постоянная жительница г. Казани. Там я окончила вуз, там была оставлена при Институте для научной работы, там же работала на научно-педагогической работе в педагогическом институте и госуниверситете до 1937 г.

Мой муж Аксенов Павел Васильевич, партийно-советский работник, до ареста являлся председателем Казанского городского Совета. К моменту ареста я имела двух сыновей – старшему было 10 лет, младшему 4 года...

В чем же заключалось предъявленное мне конкретное обвинение? В 1934 году Татарский Обком партии мобилизовал группу научных работников для усиления работы редакции областной газеты «Красная Татария». Я оказалась в числе мобилизованных и около двух лет заведовала отделом культуры этой редакции, совмещая эту работу с основной педагогической работой. В этой редакции работал некий профессор Эльвов. В 1935 г. после убийства Кирова он был арестован... Я и сейчас, по прошествии чуть ли не двадцатилетия, не знаю, в чем был виновен Эльвов. Но через два года после его ареста, 15 февраля 1937 г., я была арестована... Это могло случиться только благодаря неправильным, незаконным приемам предварительного следствия и благодаря полному отсутствию судебного следствия...

В дальнейшем я узнала, что и следователь Бикчентаев, и руководивший всем следствием майор Ельшин были в 1939 г. репрессированы. Однако сделанное ими в отношении меня беззаконие не исправлено до сих пор.

Итак, я стала государственной преступницей со статьей «террор». Я отбыла десять лет заключения, из них три года я просидела в разных тюрьмах и семь лет – в Колымских лагерях.

За это время погиб на Ленинградском фронте мой старший сын, умерли, не дождавшись меня, отец и мать. В 1947 г. я освободилась из лагеря. Ехать на материк было не на что и уже не к кому, я поступила здесь, в Магадане, на работу в детский сад в качестве пианистки. Оставшегося в живых младшего сына мне удалось вызвать сюда, и он, после одиннадцатилетней разлуки, находился при мне (это был Василий Аксенов. – А.Л.). В этой скромной позиции я собиралась дожить остаток жизни. Но вот 25 октября 1949 г. меня арестовывают вторично. Мой сын за 16 лет своей жизни вторично остался без матери, на этот раз один, без средств, на краю земли, без матери...

В качестве ссыльной я стала подвергаться различным утеснениям по линии работы. Несмотря на то, что мои деловые качества, по общим отзывам, удовлетворяли мое руководство, меня периодически снимали с работы. Вот и сейчас я – безработная, т.к. в феврале 1953 г., во время кампании по усилению бдительности в связи с арестом группы врачей в Москве, меня сняли с работы по мотивам политического недоверия. Я осталась без средств к существованию, хотя на иждивении у меня двое детей – сын, который еще учится, и семилетняя приемная дочь.

Такова краткая фактическая история этих шестнадцати с половиной лет. За эти годы я потеряла все: семью, партию, любимую профессию, здоровье. И сейчас, приближаясь уже к пятидесятилетнему возрасту, перед лицом близкого конца жизни, я еще раз повторяю, что я ничем, абсолютно ничем, не только делом, но даже и мыслью, не заслужила всех переносимых и перенесенных мук... Нелепость статьи «террор» (пункт 8) так ясна даже при самом поверхностном знакомстве с делом, что ее не приходится и опровергать. Когда я в 37-м году спросила председателя суда, в убийстве какого политического деятеля я обвиняюсь, он ответил мне сложным и странным силлогизмом. Дескать, троцкисты убили Кирова в Ленинграде, вы не боролись с Эльвовым в Казани – следовательно, вы и должны рассматриваться как террористка...

Я прошу Вас рассмотреть в связи с моим заявлением следующие вопросы: 1) О неправильном осуждении меня в 1937 году... 2) Об осуждении меня в 49 – 50 гг. на бессрочное поселение по материалам старого дела, т.е. о вторичной репрессии за одно и то же, к тому же несовершенное преступление. 3) О том, что мне не дают работать...

В заключение я хочу написать несколько неофициальных слов.

Дорогой Климент Ефремович! Прошу Вас за этим перечнем фактов увидеть живую человеческую судьбу, представить себе мать, разлученную с малолетними сыновьями, один из которых в дальнейшем погиб на фронте, так и не повидав мать... а в 1953 г. – на пороге старости, измученная и разбитая, – обращается к Вам за справедливостью и хочет верить в эту справедливость.

9 мая 1953 г. Магадан, Нагаевская ул., д.37, кв.21. Е. Гинзбург».

Письмо возымело действие. Евгении Соломоновне разрешили временно вернуться в Москву – хлопотать о реабилитации. 25 июня 1955 года ее дело было прекращено за отсутствием состава преступления...

P.S. Судьбе угодно было, чтобы Евгения Соломоновна, атеистка и большевичка в юности, умерла антикоммунисткой и католичкой, а трагедия ее жизни отлилась в великолепную и страшную книгу.

Алтер ЛИТВИН, профессор КГУ 

"Вечерняя Казань, 17 ноября 2004 года

Евгения ГИНЗБУРГ

КРУТОЙ МАРШРУТ.

Хроника времен культа личности

 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 


    1. Телефонный звонок на рассвете

Тридцать седьмой год начался, по сути дела, с конца 1934-го. Точнее, с первого декабря 1934-го.
В четыре часа утра раздался пронзительный телефонный звонок. Мой муж — Павел Васильевич Аксенов, член бюро Татарского обкома партии, был в командировке. Из детской доносилось ровное дыхание спящих детей.

    — Прибыть к шести утра в обком. Комната 38.

    Это приказывали мне, члену партии.

    — Война?

    Но трубку повесили. Впрочем, и так было ясно, что случилось недоброе.

    Не разбудив никого, я выбежала из дому еще задолго до начала движения городского транспорта. Хорошо запомнились бесшумные мягкие хлопья снега и странная легкость ходьбы.

    Я не хочу употреблять возвышенных оборотов, но чтобы не погрешить против истины, должна сказать, что если бы мне приказали в ту ночь, на этом заснеженном зимнем рассвете, умереть за партию не один раз, а трижды, я сделала бы это без малейших колебаний. Ни тени сомнения в правильности партийной линии у меня не было. Только Сталина (инстинктивно, что ли!) не могла боготворить, как это уже входило в моду. Впрочем, это чувство настороженности в отношении к нему я тщательно скрывала от себя самой.

    В коридорах обкома толпилось уже человек сорок научных работников-коммунистов. Все знакомые люди, товарищи по работе. Потревоженные среди ночи, все казались бледными, молчаливыми. Ждали секретаря обкома Лену.
 

  — Что случилось?

    — Как? Не знаете? Убит Киров…

    Лепа, немного флегматичный латыш, всегда бесстрастный и непроницаемый, член партии с 1913 года, был сам не свой. Его сообщение заняло только пять минут. Ровно ничего он не знал об обстоятельствах убийства. Повторил только то, что было сказано в официальном сообщении. Нас вызвали всего только за тем, чтобы разослать по предприятиям. Мы должны были выступить с краткими сообщениями на собраниях рабочих.

  Мне досталась ткацкая фабрика в Заречье, заводском районе Казани. Стоя на мешках с хлопком, прямо в цеху, я добросовестно повторяла слова Лепы, а мысли в тревожной сумятице рвались далеко.

    Вернувшись в город, я зашла выпить чаю в обкомовскую столовую. Рядом со мной оказался Евстафьев, директор Института марксизма. Это был простой, хороший человек, старый ростовский пролетарий, член партии с дооктябрьским стажем. Мы дружили с ним, несмотря на почти двадцатилетнюю разницу в возрасте, при встречах всегда с интересом беседовали. Сейчас он молча пил чай, не оглядываясь в мою сторону. Потом осмотрелся кругом, наклонился к моему уху и каким-то странным, не своим голосом, от которого у меня все оборвалось внутри предчувствием страшной беды, сказал:

    — А ведь убийца-то — коммунист…

    2. Рыжий профессор

    Длинные газетные полосы с обвинительными заключениями по делу об убийстве Кирова бросали в дрожь, но еще не вызывали сомнений. Бывшие ленинградские комсомольцы? Николаев? Румянцев? Каталынов? Это было фантастично, невероятно, но об этом было напечатано в «Правде» — значит, сомнений быть не могло.

  Но вот процесс начал расширяться концентрическими кругами, как на водной глади, в которую упал камень.

    В солнечный февральский день 1935 года ко мне зашел профессор Эльвов. Это был человек, появившийся в казанских вузах после известной истории с четырехтомной «Историей ВКП(б)» под редакцией Емельяна Ярославского. В статье о 1905 годе, написанной Эльвовым для этой книги, были обнаружены теоретические ошибки по вопросу о теории перманентной революции. Вся книга, в частности статья Эльвова, была осуждена Сталиным в его известном письме в редакцию журнала «Пролетарская революция». После этого письма ошибки получили более четкую квалификацию: «троцкистская контрабанда».

    Но в те времена, до выстрела в Кирова, все эти вопросы стояли не очень остро. И Эльвов, приехав в Казань по путевке ЦК партии, стал профессором Педагогического института, был избран членом горкома партии, выступал с докладами на общегородских собраниях интеллигенции, на партактивах. Даже доклад на городском активе, посвященном убийству Кирова, делал Эльвов.

    Это был человек, бросавшийся в глаза. Красно-рыжая курчавая шевелюра, очень крупная голова, посаженная прямо на плечи. Шеи у Николая Эльвова почти не было, и поэтому его высокая коренастая фигура производила одновременно впечатление и силы, и какой-то физической беспомощности. Где бы он ни появлялся, на него оглядывались. Не мог он остаться незамеченным и по своим душевным проявлениям. Его доклады, блестящие и иногда претенциозные, его выступления, безапелляционные и едкие, каскады эрудиции, которые он обрушивал на головы скромных казанских преподавателей, — все это делало его одиозной фигурой в городе. Было ему в 1935 году 33 года.

    …И вот он сидит передо мной в этот морозный солнечный февральский день 1935 года. Сидит не в кресле у письменного стола, а на стуле, в углу. Не раскинув длинные ноги в элегантных ботинках, а поджав их под стул. И лицо у него не розово-белое, как у всех рыжих, как бывало у него всегда, а темно-серое. И на руках он держит моего двухлетнего Ваську, забежавшего в комнату. И говорит синими трясущимися губами:

    — У меня ведь тоже есть… Сережка… Четыре года. Хороший парень…

    Потом я много видела таких глаз, какие были в тот день у рыжего профессора. Я не знаю, какими словами определить эти глаза. В них мука, тревога, усталость загнанного зверя и где-то, на самом дне, полубезумный проблеск надежды. Наверно, у меня самой были потом такие же. Но у себя самой я их почти не видела, по той простой причине, что мне не приходилось долгими годами видеть свое отражение в зеркале.

    — Что с вами, Николай Наумыч?

    — Все. Все кончено. Я только на минуту. Только хотел сказать вам, чтобы вы не думали… Ведь это все неправда. Клянусь — я ничего не сделал против партии.

    Стыдно вспомнить, как я начала его «утешать» плоскими обывательскими фразами. Дескать, он все преувеличивает… Ну, может быть, по остроте положения выговор задним числом объявят за ту ошибочную статью… и т.д…

    Потом он сказал совсем странные слова:

    — Мне очень больно, что и вы можете пострадать за связь со мной… Я не хотел этого…

    Тут я посмотрела на него с явным опасением. Не сошел ли с ума? Я могу пострадать за связь с ним? Какая связь? Что за чушь?

    Меня судьба столкнула с ним с самого его приезда в Казань, кажется с осени 1932 года. Я работала тогда в пединституте. Он появился как зав. кафедрой русской истории. Квартиру ему дали в здании института. Он сразу задумал несколько изданий и стал для этого собирать на своей квартире научных работников. Помню, что меня туда пригласили для участия в подготовке хрестоматии по истории Татарии.

    Еще раз мне пришлось работать вместе с Эльвовым в редакции областной газеты «Красная Татария». После крупного конфликта между новым редактором Красным и прежними сотрудниками этой газеты обком решил освежить аппарат редакции и направил туда «на укрепление» несколько человек из числа научных работников. Меня назначили зав. отделом культуры, Эльвова — зав. отделом международной информации.

    — С каких это пор совместная работа в советском вузе и в партийной прессе стала называться «связью», да еще такой, от которой можно «пострадать»?

    Видно, в этот страшный момент своей жизни, отбросив свойственное ему позерство и самолюбование, он обрел дар понимания людей. Потому что он правильно увидел за моими словами не трусость, не лицемерие, а беспробудную политическую наивность. Да, я была членом партии, историком и литератором, имела уже ученое звание, но я была политическим младенцем. Он уловил это.

    — Вы не понимаете момента. Вам трудно будет. Еще труднее, чем мне. Прощайте.

    В прихожей он долго не мог попасть в рукава своего кожаного пальто. Мой старший сын Алеша, тогда девятилетний, встал в дверях, внимательно и серьезно глядя на «рыжего». Потом помог ему надеть пальто. А когда дверь за Эльвовым захлопнулась, Алеша сказал:

    — Мамочка, это вообще-то не очень симпатичный человек. Но сейчас у него большое горе. И его сейчас жалко, правда?

    На другое утро у меня была лекция в институте. Старый швейцар, знавший меня со студенческих лет, бросился ко мне, едва я показалась в вестибюле:

    — Профессора-то нашего… рыжего-то… Увели сегодня ночью… Арестовали…

    3. Прелюдия

    Последовавшие затем два года можно назвать прелюдией к той симфонии безумия и ужаса, которая началась для меня в феврале 1937 года.

    Через несколько дней после ареста Эльвова в редакции «Красной Татарии» состоялось партийное собрание, на котором мне впервые были предъявлены обвинения в том, чего я НЕ делала.

    Оказывается, я НЕ разоблачила троцкистского контрабандиста Эльвова. Я НЕ выступила с уничтожающей рецензией на сборник материалов по истории Татарии, вышедший под его редакцией, а даже приняла в нем участие. (Моя статья, относившаяся к началу XIX века, при этом совершенно не критиковалась.) Я ни разу НЕ выступала против него на собраниях.

    Попытки апеллировать к здравому смыслу были решительно отбиты.

    — Но ведь не я одна, а никто в нашей областной парторганизации не выступал против него…

    — Не беспокойтесь, каждый ответит за себя. А сейчас речь идет о вас!

    — Но ведь ему доверял обком партии. Коммунисты выбрали его членом горкома.

    — Вы должны были сигнализировать, что это неправильно. Для этого вам и дано высшее образование и ученое звание.

    — А разве уже доказано, что он троцкист?

    Последний наивный вопрос вызвал взрыв священного негодования.

    — Но ведь он арестован! Неужели вы думаете, что кого-нибудь арестовывают, если нет точных данных?

    На всю жизнь я запомнила все детали этого собрания, замечательного для меня тем, что на нем я впервые столкнулась с тем нарушением логики и здравого смысла, которому я не уставала удивляться в течение всех последующих 20 с лишком лет, до самого XX съезда партии, или, по крайней мере, до сентябрьского Пленума 1953 года.

    …В перерыве партийного собрания я зашла в свой редакционный кабинет. Хотелось побыть одной, обдумать дальнейшее поведение. Как держаться, чтобы не уронить своего партийного и человеческого достоинства? Щеки мои пылали. Минутами казалось, что схожу с ума от боли незаслуженных обвинений.

    Скрипнула дверь. Вошла редакционная стенографистка Александра Александровна. Я часто диктовала ей. Жили с ней дружно. Пожилая, замкнутая, пережившая какую-то личную неудачу, она была привязана ко мне.

    — Вы неправильно ведете себя, Е.С. Признавайте себя виновной. Кайтесь.

    — Но я ни в чем не виновата. Зачем же лгать партийному собранию?

    — Все равно вам сейчас вынесут выговор. Политический выговор. Это очень плохо. А вы еще не каетесь. Лишнее осложнение.

    — Не буду я лицемерить. Объявят выговор — буду бороться за его отмену.

    Она взглянула на меня добрыми, оплетенными сетью морщинок глазами и сказала те самые слова, которые говорил мне при последней встрече Эльвов.

    — Вы не понимаете происходящих событий. Вам будет очень трудно.

    Наверно, сейчас, попав в такое положение, я «покаялась» бы. Скорее всего. Ведь «я и сам теперь не тот, что прежде: неподкупный, гордый, чистый, злой». А тогда я была именно такая: неподкупная, гордая, чистая, злая. Никакие силы не могли меня заставить принять участие в начавшейся кампании «раскаяний» и «признаний ошибок».

    Большие многолюдные залы и аудитории превратились в исповедальни. Несмотря на то что отпущения грехов давались очень туго (наоборот, чаще всего покаянные выступления признавались «недостаточными»), все же поток «раскаяний» ширился с каждым днем. На любом собрании было свое дежурное блюдо. Каялись в неправильном понимании теории перманентной революции и в воздержании при голосовании оппозиционной платформы в 1923 году. В «отрыжке» великодержавного шовинизма и в недооценке второго пятилетнего плана. В знакомстве с какими-то грешниками и в увлечении театром Мейерхольда.

    Бия себя кулаками в грудь, «виновные» вопили о том, что они «проявили политическую близорукость», «потеряли бдительность», «пошли на примиренчество с сомнительными элементами», «лили воду на мельницу», «проявляли гнилой либерализм».

    И еще много-много таких формул звучало под сводами общественных помещений. Печать тоже наводнилась раскаянными статьями. Самый неприкрытый заячий страх водил перьями многих «теоретиков». С каждым днем возрастали роль и значение органов НКВД.

    Редакционное партсобрание вынесло мне выговор «за притупление политической бдительности». Особенно настаивал на этом редактор Коган, сменивший в это время Красного. Он произнес против меня настоящую прокурорскую речь, в которой я фигурировала как «потенциальная единомышленница Эльвова».

    Через некоторое время обнаружилось, что сам Коган имел оппозиционное прошлое, а его жена была личным секретарем Смилги и принимала участие в известных «проводах Смилги» в Москве при отъезде Смилги в ссылку. Чтобы отвлечь внимание от себя, Коган проявлял страшное рвение в «разоблачении» других коммунистов, в том числе и таких политически неопытных людей, как я. В конце 1936 года Коган, переведенный к тому времени в Ярославль, бросился под поезд, не в силах больше переносить ожидания ареста.

    Немного поднялось мое настроение в связи с тем, что секретарь райкома партии оказался таким же «непонятливым», как я. Когда мой выговор поступил по моей апелляции на бюро райкома, он удивился:

    — За что же ей выговор? Ведь Эльвова знали все. Ему доверяли обком и горком. Или за то, что по одной улице с ним ходила?

    И выговор отменили, оставив (по настоянию других членов бюро, лучше секретаря разобравшихся в том, что требовалось от них «на данном этапе») — поставить на вид «недостаточную бдительность».