Пишем о том, что полезно вам будет
и через месяц, и через год

Цитата

Если хочешь узнать человека, не слушай, что о нём говорят другие, послушай, что он говорит о других.

Вуди Аллен

Хронограф

<< < Ноябрь 2024 > >>
        1 2 3
4 5 6 7 8 9 10
11 12 13 14 15 16 17
18 19 20 21 22 23 24
25 26 27 28 29 30  
  • 1855 – При Казанском университете открыт повивальный институт, и с тех пор в университете начали учиться девушки

    Подробнее...

Новости от Издательского дома Маковского

Finversia-TV

Погода в Казани

Яндекс.Погода

Жил в Казани Маэстро Даутов

30 апреля 2012 года на телеканале «Культура» показали фильм-оперетту «Сильва», и мы снова имели возможность увидеть Нияза Курамшевича Даутова, который снялся в нем на пике своей артистической карьеры.

Нияз Даутов в фильме "Сильва"

Мне посчастливилось знать его близко, общаться как в театре, так и у него дома, и, кажется, что в очерке «Амарилис», написанном Эдуардом Трескиным, описан как раз вечер, когда я тоже была у Маэстро в гостях. До сих пор помню вкус засахаренной калины. Нияз Курамшевич готовил этот вкусный продукт сам. Помнится, я никак не могла соотнести этот прозаический факт с человеком, который казался мне каким-то небожителем.

Нияз Даутов, Назиб Жиганов и Светлана Жиганова с учениками. Фото Владимира Зотова

В последнее время я часто встречаюсь с этим именем. Работая над книгой о композиторе Назибе Жиганове, не могу не обратить внимания на их творческое сотрудничество. Они встретились еще в Москве, когда оба учились в Московской государственной консерватории: Назиб Гаязович – на композиторском факультете, Нияз Курамшевич – в Татарской государственной музыкальной студии при консерватории.

Потом была совместная работа в Казани, в Татарском театре оперы и балета имени М. Джалиля. Один – в роли композитора, другой – в роли режиссера-постановщика (оперы «Джалиль» и «Туляк и Су-Слу). Нияз Курамшевич вел в Казанской консерватории класс оперной подготовки.

Фото Владимира Зотова после одного из государственных экзаменов

Долгое время они жили в одном доме рядом с Фуксовским садом. Нияз Даутов – это целая эпоха в оперном театре Казани.

После того, как его не стало, театр сильно изменился. Сначала были эксперименты Валерия Раку, на которые Нияз Курамшевич мог бы не решиться, поскольку для него в спектакле был главным актер, а не режиссер. Хотя его спектакли отличались цельностью и режиссерской выстроенностью.

В те годы опера еще не требовала от артистов особых драматических талантов, но голоса звучали необыкновенно. И их не надо было поддерживать микрофоном.

Снявшись в «Сильве», Даутов доказал, что артист поющий вполне может быть артистом драматическим. И спасибо советскому кинематографу, что он сохранил нам обаяние Даутова-актера и его чудный голос, и телеканалу «Культура» – за то, что он время от времени возвращает этот фильм на экран.

Сегодня в театре имени Джалиля вообще нет художественного руководителя. Нет такой должности. Ее заменяет музыкальный функционер, больше напоминающий прежнего завлита. Это тоже эксперимент театрального руководства, которое всеми силами пытается удержать внимание зрителей, отвернувшихся от серьезного искусства. А скорее всего сегодня в театре просто нет человека, который был бы для всех непререкаемым авторитетом, каким был Даутов.

Нияз Курамшевич останется в памяти артистов его времени и как прекрасный педагог, наверное, лучше сказать – Учитель. Его любимое место во время спектакля было в правой стороне зрительного зала, у входной двери. Он наблюдал за происходящим на сцене, чтобы после спектакля сказать певцам какие-то очень важные слова. Мне об этом рассказывал не один солист оперы, и я сама не раз видела его там, когда бывала в театре.

Только человек, искренне верящий в животворные силы оперного театра, мог поставить спектакль «Музыкальная мозаика», который был первым театральным опытом для сотен юных казанцев. Кто знает, не будь этого удивительного путешествия в искусство оперы, прижился ли бы Шаляпинский фестиваль в театре имени М. Джалиля, или нет.

На нашем сайте уже есть очерк о Ниязе Даутове, написанный его учеником, ведущим солистом Татарского театра оперы и балета имени М. Джалиля Эдуардом Трескиным. Эдуард тогда работал в Праге и прислал его по электронной почте.

Сегодня я вспомнила еще об одном очерке, написанном Эдуардом гораздо раньше, когда горечь потери еще была особенно ощутима. В свое время он был опубликован в газете «Вечерняя Казань». Автор разрешил разместить его и в «Казанских историях».

Не могу не отметить сам очерк как великолепный пример этого жанра. Работая на кафедре журналистики Казанского государственного университета, я предлагала его студентам в качестве образца. Эдуард Трескин – прекрасный певец, создавший на сцене театра имени Джалиля немало запоминающихся образов, и прежде всего Фигаро, столь же талантлив в литературной сфере: пишет стихи, рассказы.

У него удивительно сочный, метафорический язык. Он видит мир в красках. У журналистов это не всегда получается. Воистину, талантливый человек талантлив во всем.

Эдуард Трескин хранит память о своем Учителе сам, не раз инициировал культурные события в честь Нияза Даутова. Он не дает и нам забыть, что жил в нашем городе этот удивительный человек.

 Любовь АГЕЕВА

Амарилис

На последнем концерте Маэстро было много цветов. Была ранняя весна, и на черном рояле они лежали сырым сияющим ворохом – все больше красные розы, гвоздики, пестрые тюльпаны, бледные каллы – громоздкие и геометрически изысканные, словно выращенные в недрах ЭВМ. Возможно, там были еще какие-то цветы, но они потонули в бело-красном сугробе на черном льду рояля. Теперь я уже почти забыл, о чем мы говорили после концерта, когда шли, скользя и держась друг за друга, по призрачным мартовским улицам, когда сидели у Маэстро дома и он угощал нас чаем с засахаренной калиной. О музыке, о Чайковском, о театре и стихах? Да когда же мы об этом не говорили? Вместо Чайковского мог быть Верди или Мусоргский, вместо театра – кино, вместо стихов – проза, но даже за разговором о том, как готовить плов, мне чудились не столько секреты кулинарии и золотой рисовый холм на фарфоровом блюде, сколько минареты Золотой Бухары и тайны Востока. Я вовсе не утверждаю, что Маэстро чурался всего земного, нет, нет! Просто он умел наполнять поэзией все, с чем соприкасался. Собственно, никакого умения тут не было, ибо умение предполагает намерение. У него же это выглядело естественно, само собой. Иначе и быть не могло, потому что в нем никогда – ни в дни страданий и бедствий, ни в часы успеха или минуты отчаяния – не угасала юная, очарованная красотой душа. Но о чем же шел у нас разговор в тот вечер? Наверное, Маэстро что-то вспоминал… Может быть, свою молодость? Наверняка вспоминал! Как обойтись без воспоминаний тому, кого жизнь сводила с самыми разными и удивительными людьми – с писателями, музыкантами, маршалами, артистами, художниками? И все эти – известные, выдающиеся, великие… о которых написаны книги, сняты кинофильмы, – в памяти Маэстро жили своей жизнью, порой вовсе отличной от сложившихся мифов. Во всяком случае Маэстро умел замечать за людьми такие свойства, которые открывались далеко не каждому.

***

Не это ли мы услышали от него в марте?

– Все знают, что Джалиль – герой, человек мужественный, несгибаемый борец и так далее. А я почему-то, думая о нем, вспоминаю совсем не героические вещи, связанные с нашей юностью, когда мы жили в Москве: он – мало кому известный поэт, а я – студент консерватории. Джалиль тогда занимал комнату в Столешниковом переулке, кстати, в одном доме с Гиляровским. Жил бедно, как и я, хотя слово «бедно» в те дни звучало почти что гордо, потому что и у нас, и у страны было одно неоспоримое богатство – молодость.

Прекрасно сказано: «Ах молодость, лети, хрусти по льдинкам!..» И мы летели вперед, хрустели по льду башмаками, нас продувало ветром, а если мы и были жадными – так до стихов, спектаклей, концертов, новых встреч и впечатлений. Вообще, мне кажется, что у моего поколения был особый азарт жить, особая жажда что-то сделать, чего-то добиться. Возможно, это была некая неосознанная компенсация времени, которое оборвется войной, – попытка успеть.

Помню, молодой Фарид Яруллин, сидя за роялем, искал и искал новые сочетания звуков, импровизировал в импрессионистском духе, мучился от того, ЧТО ему хотелось выразить, или от того, КАК…

Словно боясь не успеть, словно зная, что не суждено ему увидеть свое – теперь уже всемирно известное – дитя. Была ненастная осень, весь день лил дождь, беспросветно ровный, временем ветер надувал дождь, как парус, и тогда водяная метель мела по железным крышам, хлестала в окна, ворчали водостоки.

К вечеру прояснилось, я подошел к окну – в прогале рваных облаков светлой точкой стояла звезда. Я пошел на улицу, было холодно, но ветер улегся. Хотелось побродить по городу, подышать прощальной терпкостью опавшей листвы в сквере. Пройдя бесцельно полквартала, решил сходить в Столешников – к Мусе. Для этого прежде нужно было вернуться домой. Сегодня он был на моем экзамене в консерватории – я пел Глинку, Даргомыжского и старинную арию Качинни. Пел удачно, меня поздравляли сокурсники.

На лестнице встретил необычайно взволнованного Мусу:

– Как ты пел сегодня! И какая чудесная итальянская вещь, какая нежность в словах! Пожалуйста, повтори мне хотя бы начало! Я потихоньку стал напевать:

– Amarilli, mia bella, non credi, o del mio cor…

Муса слушал, потом сказал:

– Прошу тебя, дай мне эти слова и подстрочный перевод! Может быть, сумею перевести их на наш язык. Если бы удалось сделать так же музыкально!

Я обещал написать. Час просидел над текстом со словарем, стараясь передать точный смысл стихов. Вышло довольно неуклюже, хотя и наивно-трогательно. Я вернулся домой, сунул листок с переводом в карман и пошел к Мусе.

На Петровке было многолюдно, куда-то проносились горбатые лакированные «эмки», тарантасы, полуторки, неспешно, как бы навсегда отстав от жизни, тащилась телега с ящиками, запряженная битюгом. Возчик в плаще военного покроя – наверное, подарок демобилизованного сына – сидел, свесив ноги, курил и с великолепным презрением посматривал на городскую суету, на разноцветные окна домов, на проплывавшие мимо вывески магазинов.

Похоже, у него не было никакого азарта, потому что он прожил жизнь и знает ей цену.

Вот и переулок. Муса дома. Войдя к нему, я не узнал комнаты. Три стены ее от пола до потолка были увешаны картинами: тут были натюрморты с южными фруктами и цветами, пейзажи, акварель соперничала с маслом, текли реки в ромашковых лугах, шумели сосны и березы, и ветхий мостик над сельским прудом заманивал попробовать его на прочность.

Муса стоял посреди этой неожиданной роскоши и был очень доволен моим испугом.

– Боже мой, откуда это все, Муса? Неужто тебя напечатали все издательства и ты разбогател? Или нашел клад?

– Никакого клада я не находил, – улыбнулся Муса. – Да и печатают меня не так, чтобы очень. Просто сосед у меня – художник. Его тоже пока не выставляют ни в Лувре, ни в Эрмитаже, ни даже в Третьяковской галерее. Картины он хранит в чулане, и его жена каждое воскресенье носит на базар одну, чтобы было на что жить. А поскольку он пишет все же быстрее, чем она продает, возникло некоторое перепроизводство ценностей. Гора картин выросла под потолок, а он все пишет. И я, представь, предложил ему разместить картины у меня в комнате. Пусть висят – мебели здесь мало, место есть. Так что временно я обладатель самой большой частной коллекции живописи среди всех поэтов мира. Каково?

И Муса рассмеялся. Я тоже пошутил, что, мол, если творческий жар соседа-художника не иссякнет еще с полгода, то придется организовать передвижную выставку. Но внутренне я был взволнован, наверное, не меньше, чем Муса сегодня днем.

Его страстная тяга к красоте – в звуке или цвете и форме – пронзила ознобом откровения: да это настоящий художник, и как по-детски безыскусна и чиста такая страсть!

Кто знает, может быть, потом в Моабите бессонными ночами виделись Джалилю далекие ромашковые луга Родины, а воспоминания о красоте, теперь уже наглухо закрытой бетонной толщей, заставляли крепче сжимать в пальцах почти безнадежный – бесценный –огрызок карандаша…

Пробыл я тогда у Мусы недолго, оставил подстрочник и ушел. Дома стоял у окна и смотрел на ту же звезду в чернильной бездне. И снова смутно тревожила и сладко ранила сердце эта одинокая мерцающая точка – прокол из нашего темного мира в неведомый океан света.

Недели через две, встретившись с Мусой, я спросил, как перевод. Тот нахмурился:

– Что-то не выходит, вернее, не сходится. Не могу пока передать звучание. Вот-вот, кажется, поймаю... Глядь, а вместо золотой рыбки в руках – обыкновенный карась!

– Может, еще получится! – выразил я надежду.

– Не знаю, – сказал Муса, – Буду пробовать.

Перевел он стихи, нет ли – остается гадать, больше мы об этом почему-то не говорили, Только я думаю: а нужно ли подчас переводить? Приобретая смысл – теряем загадку.

Помните, у Шолли: «Ты прекрасна, как романс на чужом языке...».

Замечательно, правда?!..

Вполне вероятно, что в тот мартовский вечер в доме Маэстро разговор шел о другом. …И все-таки о Чайковском, о поразительной внутренней связи его романсов и опер, о том, что невозможно постичь сокровенный смысл их без попытки прикоснуться к трагической личности счастливого автора, у которого шедевры признавались за шедевры еще при жизни. Сегодня на концерте я пел, а Маэстро выступал в роли ведущего, И роль эта – конечно же! – была ведущей.

У меня, по правде говоря, было состояние школьника, который выучил на одну главу больше заданного и этак запросто – на равных – спорит с учителем. И сейчас, когда концертная лихорадка постепенно сменялась ощущением благополучно перепрыгнутой пропасти, все, что говорил Маэстро о моем нынешнем пении, касалось как будто кого-то другого, постороннего.

Что было, то прошло. Звук улетел, растворился в пространстве – и бог с ним. Дело сделано. Можно самому немного раствориться в этой на редкость уютной квартире, где все исполнено изящества и простоты, где в коридоре и комнатах архипелаг картин манит ступить на неведомый берег, где тяжелый «Ундервуд» – словно рояль пианиста – ждет пальцев хозяина, где в серванте звенит массивный капральский бокал, принадлежавший императору Павлу, где грудой навалены на письменном столе и в углах кабинета эскизы декораций, костюмов, мебели, страстей, надежд, злодейств и крушений, где стоят бюсты Данте и Чайковского, а в своем укрытии за стеклянной дверцей низкого шкафа видит тягучие бронзовые сны верблюд, который был отлит в жарком горне за два столетия до рождения вдохновенного певца Беатриче.

А в двадцатом веке этим верблюдом владел сам Хлебников – как и всем миром, впрочем!

– Вам обязательно нужно спеть вот это, – вывело меня из грез обращение Маэстро. – Вы, конечно, знаете…

И он стал тихо напевать:

– «Снова, как прежде, один...»

Самым удивительным образом в этом пении – собственно, и не пении, скорее, отражении его в далеком туманном зеркале – было ощущение первозданности музыки и слов. Конечно, я помнил этот романс, слушал в разных – и знаменитых – записях. Но Маэстро, видимо, владел особой тайной. Мало того, что, слушая его, нельзя было и думать об ином истолковании, – казалось, на твоих глазах рождается неповторимый мир, прекрасно-жуткое замершее мгновение, и ты на головокружительно высоком мосту стоишь над темной водой, а еще выше все «так же горят небеса».

Когда я слушал Маэстро, возникало ощущение мучительного счастья оттого, что ТАК мне никогда не спеть!

Наш концерт шел при свечах. Это была идея Маэстро, но осуществить ее оказалось непросто – в магазинах предлагали одни электролампы. За день до выступления мой друг, использовав все свои связи, достал десять свечей. Они были фигурные, из цветного стеарина, за время концерта сгорели не полностью и сейчас стояли в двух индийских канделябрах красными сталагмитами.

Квартира была полна сегодняшними цветами. Когда их разбирали, морозно хрустел целлофан, бутоны роняли на пол, ахали, поднимали, лилась в ванной вода, хозяин гадал, в какую вазу что поставить, и все удивлялся, отчего он не помнит названия этих – таких знакомых и даже любимых им когда-то – цветов. Телесно-розовые, припорошенные сиреневой золой, они источали едва неуловимый запах меда и слабо никли на крепком зеленом стебле, как бы не в силах стряхнуть тропическую дремоту душной оранжереи.

– Пожалуй, отнесу в спальню, – сказал Маэстро. – Как они называются – ума не приложу! И кто их подарил – не заметил. Надо непременно вспомнить.

Возвращались домой за полночь. Перед уходом расцеловались, Маэстро пожелал мне спеть когда-нибудь все романсы Чайковского за пять или шесть вечеров. Качнулся в двери брелок ключа – маленький лукавый ажан рядом с Эйфелевой башней, – и мы вышли в гулкую пустоту лестничной клетки.

На улице было холодно. Тихо жужжали и лилово тлели люминесцентные фонари, блестел скользкий асфальт, из глубины перепутанного голыми ветвями сада горько и обещающе пахло ивовой корой. Мы шли домой, полные счастливых предчувствий, и с наслаждением слушали эхо своих шагов.

***

Маэстро умер в разгаре весны, в самой ее сердцевине, посреди птичьей неразберихи, дорожной черноты и влажной синевы апреля. Вслед за пришедшим теплом в руках у прохожих изредка стали попадаться освобожденные из парникового плена амариллисы, жадно открывающие алость звездчатых рупоров навстречу солнцу, радостной весенней сутолоке.

Те самые амариллисы, что были подарены Маэстро на последнем концерте, те, о которых он пел когда-то в юности.

Вспомнил ли он их название?..

– Amarilli, mia bella, non credi, o del mio cor…    

НАША СПРАВКА

Даутов Нияз Курамшевич

Певец, режиссер, педагог и просветитель. Народный артист России (1957). Родился в Казани 23 сентября 1913 года, скончался  16 апреля 1986 года здесь же. Окончил Уральскую консерваторию (1953). В 1943-1956, 1960-1964 годах – солист и режиссер Свердловского театра оперы и балета. В 1965-1975 годах – главный режиссер Челябинского театра оперы и балета. В 1956-1960 и с 1975 по 1986 год – солист и главный режиссер Татарского театра оперы и балета. В 1975-1986 годах – заведующий и кафедрой оперной подготовки Казанской консерватории (с 1982 года – профессор). Фильм «Сильва», где он с блеском исполнил роль Эдвина, сделал Нияза Даутова всесоюзной знаменитостью. За тридцать лет режиссерской работы он поставил почти 80 спектаклей. Разнообразие постановок режиссера не уступало его актерскому репертуару: в некоторых из поставленных им опер Нияз Даутов блестяще исполнил центральные партии. Нияз Даутов ушел из жизни внезапно. Случилось это накануне гастролей театра в Москве. Режиссеру не суждено было вместе с театром участвовать в этом творческом экзамене, к которому он так долго готовился. Труппа выдержала этот экзамен достойно, снискав высокую оценку и критики, и зрителей. Это был величественный венок памяти казанского маэстро.

Театральные работы Ленский («Евгений Онегин» П.Чайковского) Дубровский («Дубровский» Э.Направника) Герцог, Альфред, Кассио («Риголетто», «Травиата», «Отелло» Дж.Верди) Ромео («Ромео и Джульетта» Гуно) Фауст («Фауст» Ш.Гуно)

Режиссерские работы: «Алтынчеч», «Туляк и Су-Слу» Н.Жиганова «Самат» Х. Валиуллина «Джигангир» Р. Губайдуллина «Кара за любовь» Б. Мулюкова «Опричник», «Пиковая дама» П.Чайковского «Демон» А.Рубинштейна «Половодье» К.Кацмана «Каменный гость» А.Даргомыжского «Царская невеста» Н.Римского-Корсакова «Борис Годунов» М. Мусоргского «Кармен» Ж.Визе «Травиата», «Отелло»  Дж.Верди «Чио-Чио-сан», «Богема» Дж. Пуччини «Дон Карлос» Дж.Верди

Призы и награды Лауреат Государственной премии Татарской АССР имени Габдуллы Тукая (1958).  

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить