Цитата
Я угрожала вам письмом из какого-нибудь азиатского селения, теперь исполняю свое слово, теперь я в Азии. В здешнем городе находится двадцать различных народов, которые совершенно несходны между собою.
Письмо Вольтеру Екатерина II,
г. Казань
Хронограф
<< | < | Ноябрь | 2024 | > | >> | ||
1 | 2 | 3 | |||||
4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | |
11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | |
18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | |
25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 |
-
1954 – Состоялось торжественное открытие памятника студенту Владимиру Ульянову, приуроченное к празднованию 150-летия Казанского университета
Подробнее...
Новости от Издательского дома Маковского
Погода в Казани
Фотогалерея
Три казанских правительницы: Сююмбике
- 29 января 2004 года
Третий исторический роман Ольги Ивановой рассказывает о последней ханбике – Сююмбике. Хотя она известна в современном Татарстане, пожалуй, всем, однако чаще всего знают лишь знаменитую легенду о ней – о том, как она бросилась с башни, не желая подчиниться русскому царю Ивану Грозному.
Между тем это была женщина с удивительной судьбой, на долю которой выпали не только ханские почести, но и горькая судьба пленницы.
Сююмбике с сыном. Картина неизвестного художника
В выгоревшем от яркого солнца белёсом небе парил стервятник. Сужая каждый раз свой круг и опускаясь ниже, он выискивал добычу. Молодая женщина, оседлавшая коренастую лохматую лошадь, наблюдала за птицей. Полёт стервятника завораживал, и женщина не отрывала взгляда от извечной степной картины. Что виделось ей в этой птице: свобода, которой она была лишена с рождения, или нечто иное, сокрытое в женских думах? Солнце било в запрокинутое ввысь лицо, заставляя слезиться глаза, не помогала и ладонь, приставленная ко лбу.
Женщина вздохнула, опуская голову, обтёрла рукавом выступившие слёзы. Руки привычно поправили поношенное покрывало, одёрнули суконный камзол. Она оглядела пустую, томящуюся под полуденным солнцем степь. Круглое, темное от природы лицо и чёрные узкие глаза были полны недоумения. Казалось, женщина что-то искала и никак не могла найти среди привычных, поросших травой холмов.
– Где же скрывается эта девчонка? – проворчала она, но в воркотне её было столько любви и нежности, что всякому становилось ясно, как любима разыскиваемая шалунья.
Женщина продолжила свой путь, временами окидывая взглядом небо, где всё ещё зависал стервятник. А он, наконец, наметил трапезу – останки павшей лошади – и, сделав последний сужающийся круг, на мгновение застыл, готовый камнем пасть на добычу. Но стрела, со свистом рассёкшая воздух, остановила движение птицы. Стервятник издал страшный предсмертный крик, женщина испуганно обернулась.
В нескольких шагах от неё на прекрасном белоснежном скакуне гарцевала черноглазая девушка. Всадницу было легко принять за мальчика: одежда из бледно-голубой парчи мужского покроя, две черные тугие косы спрятаны под шапкой, сиящее улыбкой лицо загорело от яркого степного солнца.
– Сююмбике! Госпожа моя! – всплеснула руками молодая женщина. Спрыгнув с лошади, она подбежала к юной повелительнице и помогла ей сойти с коня. – Я ищу вас по степи всё утро!
Сююмбике, откинув голову, по-детски звонко рассмеялась:
– О, няня! Говоришь, искала меня по степи, а сама глаз не отрывала от неба. Может быть, ты решила, что я – птица и там летаю!
Озорной смех так и летел, переливаясь, по степной равнине, и было в нём столько жизни, что озабоченное лицо няньки разгладилось на мгновенье, но вновь нахмурилось. Невольница покачала головой :
– Вы целый день скачете по степи, забыли про еду и сон. С тех пор, как мы покинули Сарайчик,[1] я совсем извелась, там вы были под присмотром высокочтимой бикем,[2] а здесь за все отвечаю я – бедная рабыня. Не допусти, Аллах, что случится, в степи всякое бывает! Даже ваш отец – великий беклярибек[3] Юсуф – да продлит Всевышний его годы, никогда не отправляется в степь без охраны.
– Ай, Оянэ, – перебила речь служанки Сююмбике, – ты искала меня только для того, чтобы читать нравоучения? Я устала от напыщеных речей Райхэ-бикем, а теперь и ты!?
– Хорошо, госпожа, – вздохнув, сказала нянька, – слова больше не произнесу. Но ваш отец, досточтимый беклярибек Юсуф, приказал немедленно найти вас. В стойбище пришли важные вести.
– Важные вести?! Что мне до дел улуса? А может, готовится облавная охота?
– Не об охоте речь, вести касаются вас лично, госпожа, – тихо молвила Оянэ.
При последних словах слёзы навернулись на глаза бедной женщины, и она упрятала лицо в широкий рукав кулмэка.[4] Её юная госпожа озадаченно смотрела на прислужницу. Видеть Оянэ в слезах ей приходилось нечасто, а оттого тревога тронула беззаботное прежде сердце.
– Ты что-то знаешь?! Что случилось, Оянэ? – Сююмбике потянула женщину за рукав, приглашая её присесть на выгоревшую и истоптанную бесчисленными табунами траву. Сама устроилась напротив.
– Рассказывай! – бросила требовательно.
– Господин ничего не приказывал вам говорить,– нерешительно забормотала Оянэ.
– Ну ведь ты что-то знаешь! Откуда? Или за это утро, пока меня не было, в улусе всё перевернулось вверх дном?!… Ну же, Оянэ, – уже мягче, с лисьими нотками в голосе, проговорила Сююмбике, притягивая темную огрубевшую руку женщины в свои ладони. – Ты до этого дня никогда и ничего не скрывала от меня. Что же ты узнала ныне – расскажи!
– Воля ваша, госпожа, – вздохнула нянька, – расскажу всё, как было. Сегодня утром ваш отец вызвал меня к себе. Я поспешила в юрту, но узнав, что у господина есть посетители, решила переждать. Осталась у входа, хотя и в мыслях не было подслушивать, уж поверьте, госпожа, клянусь Аллахом!
– Я верю тебе, продолжай. – Нукер говорил очень громко, он был сильно возбужден, да и я, когда услышала, о чем идет речь, места себе не находила, так и прильнула к пологу юрты, – Оянэ приготовилась плести нить рассказа в своей обычной, растянутой до бесконечности манере, но вовремя заметив сурово сдвинутые брови юной госпожи, осеклась и быстро выпалила то основное, что томилось в её сердце всё утро. – Госпожа моя, беклярибек Юсуф собирается отдать вас замуж!
– Замуж? – Сююмбике недоверчиво улыбнулась. – Неужели Ахтям–бек решился посвататься ко мне? Уж это, Оянэ, для меня давно не новость!
– Нет, госпожа. Ваш отец не расположен к Ахтям-беку, об этом знают все. Видано ли, чтобы могущественный повелитель отдал любимую дочь за бека, который не в силах прокормить свой улус. Жених к вам сватается другой: познатней да и могущественней, – Оянэ с трудом перевела дух, уставившись в округлившиеся от напряжённого ожидания глаза девушки.
Шёпот служанки был тише шелеста трав, но Сююмбике расслышала его:
– Это великий хан Земли Казанской.
Девушка вздрогнула, лёгкая тень пробежала по лицу. Если до сих пор она не верила ни одному слову няньки, то сейчас! Громкий титул жениха огорошил её. Если к ней посватался сам казанский хан, отец не мог отказать! Как во сне поднялась малика[5] с земли.
На траве остался примятый круг, и она бездумно поворошила высохшие стебельки носком пёстро расшитой обувки. Но ни одной травинки не поднялось обратно, так и лежали они, поникшие, на земле. Ей стало жаль их, вот так и она, утром ещё беззаботная и счастливая, казалось, осталась лежать засохшей травой без мыслей, мечтаний и желаний. Глаза наполнялись непривычными для неё слезами, и девушка вскинула голову, не желая, чтобы слабость её пролилась на землю и стала видна няньке, не сводившей с неё глаз.
Взглядом она созерцала привычную картину: степь, расстилавшуюся до горизонта, лишь порой вспухавшую холмом с каймой густого кустарника. Сююмбике хотелось вечно стоять здесь, вдыхая запахи степи, любоваться буйным цветением разнотравья и не слышать того, что она услышала от верной Оянэ.
Заждавшийся жеребец ткнулся в плечо, пожевал мягкими губами рукав, она обернулась порывисто и уткнулась в густую гриву коня. Её рука машинально теребила жёсткий конский волос, а красавец Аксолтан обеспокоенно крутил головой и тыкался мягкими губами в мокрое от слёз лицо хозяйки.
Оянэ печально вздыхала. Для няньки, растившей Сююмбике с рождения, девочка была как дочь. Умирающая мать малики – Айбике сама перепоручила дитя заботам Оянэ. Бредовый, горячий шёпот Айбике и сейчас стоял в ушах няньки: «Забери её, Оянэ, расти мою девочку… Дайте ей крылья…»
Слова замерли на губах умершей, замерли на долгие шестнадцать лет, чтобы сейчас воплотиться и ожить. «Не хотела ли сказать моя благородная госпожа, – покачиваясь в такт своим слезам и думам, шептала нянька, – что нашу Сююмбике ждут далёкие страны, не увидела ли она свет будущего могущества?
Стать первой женой хана, казанской ханум, – не предел ли мечтаний всех ногайских малик?» И Оянэ готова была смириться, но сердце няньки обливалось кровью: хрупкая нежная госпожа её – совсем ребенок, она похожа на маленький беззащитный росток, пересади его на другую почву, далеко от родной земли, не согнется ли там ногайский росточек, не завянет ли?
Оянэ хотелось запричитать, поплакаться ветру Великой Степи, испросить совета у запретного Тенгри, ведь он один ведает всё о своих детях, но долгое молчание Сююмбике обеспокоило женщину, и она робко тронула воспитанницу за рукав.
Малика взглянула строго, словно и не плакала:
– Оянэ, я поеду вперёд, отец ждёт. Тебе на пегой не угнаться за моим Аксолтаном. Прощай! Увидимся в стойбище! – и она быстрым гибким движением вскочив на коня, нещадно хлестнула его. Аксолтан молнией сорвался с места, словно закрутился белый вихрь. Оянэ отёрла слёзы и, вздохнув, отправилась к кобыле, понуро жующей степную траву.
[1] Достархан – богато накрытый стол.
[2] Середина августа 1533 года.
[3] 929 год хиджры – 1523-1524 год.
[4] Даруга – здесь, область, провинция.
Часть 2. ДЖАН-АЛИ
ГЛАВА 8
Долгий изнурительный путь до столицы Казанского ханства подходил к концу. В богатом казанском ауле, от которого, как ей говорили, было рукой подать до столицы, ханскую невесту встречал особо пышный приём. Сююмбике упивалась всплеском любви и поклонения, которыми её одаривали восторженные местные жители. Богатейшие люди этих мест кланялись до земли будущей своей ханум, преподнося дары щедрой земли. Карачи Ахмет – властитель этих мест – устроил в честь Сююмбике пиршество. Солтан-бек, головой отвечающий за целость и сохранность ханской невесты, был крайне недоволен задержкой. Ближе к ночи, бродя по полупустым покоям, отведённым для отдыха Сююмбике, наткнулся на кормилицу Оянэ. Хмурым голосом приказал:
– Уложи спать госпожу, рано утром принесут одежды, на заре будем выезжать!
Оянэ поклонилась, поспешила за Сююмбике, на бегу всплескивая руками, тихо причитала:
– Оё-ёй! У девочки совсем голова закружилась, забыла, что завтра въезжаем в Казань. Как бы головка или живот не заболели после такого достархана![1] Разве можно больной показаться на глаза всемогущему хану – будущему своему супругу и повелителю?! Оё-ёй!
Наутро Сююмбике и в самом деле чувствовала себя неважно, от недосыпания и обильной жирной пищи в горле стоял тошнотворный комок. Служанки торопливо набеливали и нарумянивали свою госпожу, с кислым видом восседавшую перед зеркалом. Сююмбике совсем не хотелось залезать в скрипучую, раскачивающуюся повозку, которая успела опротиветь за время пути. Она капризничала, ей не нравились одежды, присланные Солтан-беком. То казался большеватым украшенный алмазами калфак, то чулпы цеплялись за расшитый жемчугом воротник, а служанки слишком сильно насурьмили брови.
Напрасно её убеждали, что всё идёт, как надо, и малика просто не привыкла к подобному церемониалу. Из-за капризов Сююмбике выезд пришлось задержать. Солтан-бек был взбешён и с трудом сдерживал себя, чтобы не отчитать строптивую девчонку. Он ещё с вечера послал гонца в Казань предупредить хана, что к обеду свадебный караван прибудет к стенам столицы. И вот теперь – досадная задержка. Поглядывая на бека, сдержанно проявляли недовольство и остальные казанские вельможи. Один лишь Илнур-бей был вполне доволен случившейся задержкой, ему удалось хорошо выспаться после вчерашнего разгульного пира, затеянного карачи Ахметом.
Наконец, заново украшенный и принаряженный свадебный караван двинулся в свой последний путь к Казани. Шёл 28 день месяца мухаррама 940 года хиджры.[2] Сююмбике всю дорогу дремала, от тошноты и качки чувствовала себя совсем плохо, и бледность её проступала сквозь слой румян. К обеду, когда солнце высоко поднялось над тёмно-зелёным хвойным лесом, караван приблизился к городу. Столица стала видна издалека.
Сююмбике широко раскрытыми глазами смотрела на приближающуюся Казань. Никогда ей не приходилось видеть ничего подобного. Огромный город, утопающий в зелени садов, с высящимися белокаменными дворцами и стройными шпилями минаретов, окружённый мощными стенами с башнями и крепкими воротами.
Город, окаймлённый широкой сверкающей лентой голубой реки, окружённый зелёными лугами, пестрящими радужной панорамой цветов и рядом весёлых аулов, возникающих один за другим из-за красочных холмов. Вскоре стали видны главные городские ворота, широко распахнутые для приёма гостей. По берегам реки возле перекинутого моста бурлили толпы казанцев, встречающих будущую свою ханум. Слышался весёлый смех, песни, звуки музыки.
На мосту на великолепных скакунах гарцевали казанские вельможи, сверкающие на солнце золотой и серебряной парчой, подобные большим драгоценным слиткам. Сююмбике напрягла зрение, силясь угадать своего будущего мужа, кажется, вон тот – молодой, красивый, в чалме с пышным голубым пером и ослепительно сверкающим на солнце алмазом. Заметив, что молодой господин указывает рукой на свадебный караван и что-то говорит подъехавшему к нему худощавому сутулому всаднику на чёрном красавце-коне, Сююмбике смутилась и спряталась за полог.
Сердце её билось так сильно, что, казалось, ещё мгновение, и вылетит перепуганной птицей из теснившей его груди. Сююмбике ещё не знала, что выделенный ею из всех вельмож всадник с голубым пером не был ханом. Зато Илнур-бей, гарцевавший впереди каравана, сразу узнал в нём своего сильного соперника, сегодняшнего любимца хана Джан-Али, бека Тенгри-Кула.
Судьба молодого бека была не обычна, а успех его возвышения и вовсе загадочен. В году 929,[3] окончив Багдадскую школу мудрости, он прибыл в Казань, где его ждало печальное известие. Его мать, достойная бике Зайнаб, скончалась от тяжёлой болезни, мучавшей её все последние годы. Тенгри-Кул был погружён в траур и не спешил представляться ко двору. Его сверстники – молодые отпрыски знатных семейств напрасно пытались втянуть мурзу в бесконечную череду увеселений. Им вскоре однако, стало известно, что Тенгри-Кул ведёт поиски какого-то загадочного шатра, стоявшего ранее на площади базара Ташаяк, и интересуется никому неведомой танцовщицей. Спустя полгода бек Шах-Мухаммед попытался женить непутёвого сына, но натолкнулся на неожиданно стойкое сопротивление. И без того неблагоприятные отношения между отцом и сыном обострились до предела. Положение спас новый хан Казани. К тому времени Сагиб-Гирей отправился ко двору турецкого султана, надеясь при поддержке последнего получить крымский трон. В Казани он оставил тринадцатилетнего племянника – крымского солтана Сафу. Новый хан, по совету мудрых наставников, знатных, молодых вельмож, получивших хорошее образование, разослал по посольствам в разные концы света обучаться хитрому искусству дипломатии. В число будущих дипломатов попал и мурза Тенгри-Кул. Он был отправлен в Багдад, который не так давно покинул.
В Казань мурза Тенгри-Кул прибыл спустя шесть лет в смутное время безвластия. Из города только что был изгнан хан Сафа-Гирей, и власть захватили карачи Булат-Ширин и последняя из рода Улу-Мухаммеда – ханике Ковгоршад. Тенгри-Кул в политических пристрастиях не склонялся ни на чью сторону. Тихо и незаметно проживал он в доме отца, но вскоре престарелый Шах-Мухаммед скончался, и молодой Тенгри-Кул, как единственный сын покойного, вступил в права наследства. Знатный титул бека обязывал Тенгри-Кула приступить к службе при дворе хана. А на престоле Казани воцарился юный хан из касимовской династии – младший брат уже однажды свергнутого Шах-Али – царевич Джан-Али. Бек Тенгри-Кул стал служить новому хану.
Юный повелитель полюбил Тенгри-Кула, отличавшегося от всей его блестящей свиты. Молодой бек был начитан, владел широкими познаниями во многих областях, к тому же побывал в дальних городах Востока и мог увлечь Джан-Али рассказами об удивительных местах. Вскоре, по настоянию хана, Тенгри-Кул женился на дочери светлейшего сановника Тай-бека – Мэтлубе.
Положение его при дворе от этого брака лишь укрепилось, ведь Тай-бек являлся отдалённым родственником Джан-Али. Теперь хан почти не расставался с молодым вельможей, они часами играли в шахматы, бок о бок ездили на праздники, охоту и по даругам[4] ханства. Для своего фаворита хан приказал устроить покои по соседству, чтобы бек всегда находился под рукой. Это была большая, недосягаемая для многих честь, вызывавшая зависть в сердцах придворных. Но многие замечали, что под влиянием бека Тенгри-Кула юный хан взрослел на глазах.
Если поначалу, в первый год правления, Джан-Али окружали весёлые молодые кутилы, подобные Илнур-бею, то сейчас семнадцатилетний хан тянулся к противоположному обществу. Кроме бека Тенгри-Кула в его приближённых числились эмиры из рода Япанчи – Шабан и Шах-Булат, беки Карамыш-Хурсул и Евлуш-Хурсул.
Сейчас, встречая ханскую невесту, все эти вельможи окружили хана. Свадебный караван всё ближе подкатывал к мосту, уже отчётливо были слышны отдельные здравицы и оживлённый гул толпы. К зардевшейся от смущения Сююмбике склонилась старшая служанка Хабира:
– Госпожа моя, знаете ли вы, кто из этих вельмож наш великий и могущественный хан?
– Знаю, – улыбаясь отвечала Сююмбике, – вон тот, с голубым пером и алмазом в чалме!
Служанка охнула, замахала руками:
– Что вы, госпожа! Это же бек Тенгри-Кул, а великий хан рядом с ним, на чёрном жеребце!
[1] Сарайчик – столица Ногайской Орды ( Мангытского юрта ).
[5] Малика – принцесса, дочь хана, здесь, дочь повелителя Ногаев.
ЧАСТЬ 4. НАЧАЛО КОНЦА
ГЛАВА 5.
Сююмбике едва успела вернуться во дворец, как женскую половину посетил сам хан. Сафа-Гирей был весел и доволен. Сегодня на Ханском Лугу его гвардия порадовала господина своим воинским искусством. Повелитель устроил для казаков большие состязания и лучших наградил по заслугам. Поучаствовать в воинских игрищах спешили многие, хан чувствовал: застоялись воины; третий год казанское войско не ходило в набеги. Здесь в шуточных сражениях на саблях, в метании копья, джигитовке и скачках воины выплескивали свою удаль, ту, которую могли применить в серьёзном деле. В глазах многих воинов Сафа-Гирей видел немой вопрос «когда?», они желали отправиться в набег и схлестнуться с врагом в кровавой битве. Но ханство пребывало в мире и покое. Во всю мощь работало посольское ведомство, казанские послы отправлялись в Москву, Крым, Ногаи, Турцию – везли встречные грамоты. Каждый из правителей вёл свою игру, искал выгоду, укрытую за почтительными словами посольских грамот. Особая игра, острая и опасная, как забава факира, игравшего с огнём и мечом, шла между Казанью и Москвой. Хан знал: недолго продлится мир двух соседей, судя по последним грамотам, терпение молодого князя московитов истощалось, и всё чаще меж дипломатических строк пробивались неосторожные угрозы.
Но старшей жене о своих думах и тревогах хан не говорил. Он и сейчас обнял Сююмбике и провёл её к низкой суфе:
– Я слышал, ты провела весь день в библиотеке.
– Да, мой господин, меня радует, что с каждым разом на эти состязания собирается всё больше народа, об этом хорошо сказал Мухаммедьяр: «Вот диво! От поэтов нам в Казани места нет, в поэты лезет всяк: дитя и дряхлый дед!»
Сафа-Гирей расхохотался:
– Поистине, он прав! Сегодня на учениях я даже у своего нукера видел рукопись стихов этого вездесущего Гарифбека. Все просто очарованы его восторженными описаниями твоей небесной красоты. Боюсь, что опять начну ревновать тебя…, – хан нежно прикоснулся ладонями к зардевшемуся от смущения лицу жены, ласково вынуждая повернуться к нему. – Иногда жалею, почему я не турецкий султан; царствуя в тех краях, я бы надел на тебя паранджу. И тогда никто, кроме меня и солнца, не смел бы любоваться тобой! Ты понимаешь, родная, что все эти поэты и шакирды, с таким рвением посещающие эти состязания, в какой-то мере влюблены в тебя. Они приходят туда, чтобы полюбоваться твоей красотой, погреться в лучах твоего сияния.
– Но, мой повелитель, – в голосе Сююмбике пробились тревожные нотки, – вы же не запретите мне посещать книгохранилище и заниматься делами, которые увлекают меня и наполняют мою жизнь смыслом?!
– Не беспокойся, моя радость, я ревнивец, но не тиран! – хан поднялся со своего места. – Но сегодня ночью, обольстительница, я желаю, чтобы ты доказала, что в твоём сердце царю только я, а не юный красавец-шакирд!
Сююмбике улыбнулась:
– Слушаюсь и повинуюсь, мой господин!
Сопровождаемый охраной хан, не спеша, шёл по узким коридорам гарема. Он ушёл от Сююмбике, но мысли всё витали около любимой супруги. Гирей знал, какая тайная боль сжигает сердце боготворимой женщины. Прошло четыре года, как Сююмбике потеряла их первенца, а Аллах не спешил благословлять лоно женщины новым плодом. За эти годы женская половина дворца не раз оглашалась криками новорождённых младенцев. Наложницы преподносили своему господину дочерей и сыновей. А после настал черёд младшей бикем – синеглазой русской княжны. Сафа-Гирей понимал силу мук, терзающих душу ханум, когда младшая жена Фирузи родила ему сына. Следующей ночью он застал Сююмбике плачущей над колыбелью маленького Гаяза, хан отступил незамеченным в тень полога, раздираемый противоречивыми чувствами. О, если бы она принялась попрекать его своей бедой и детьми, рождёнными от других женщин, Гирей смог бы одеть сердце в броню равнодушия. Женщина кричащая, требующая любви и внимания, обвинявшая его во всех грехах, – как это было знакомо и понятно. Подобными женщинами был полон его гарем, и всем он умел указать место. Их слёзы мало трогали его, жалобы не задевали души. Но ханум вела себя иначе: она молчала, ничем не напоминая о случившемся, и заставляла его этим молчанием почувствовать себя виноватым. Словно боясь воспоминаний о прошлом, Сююмбике ни разу за эти годы не пожелала посетить имение, где случилось несчастье, и ни разу не упомянула имени Фатимы-ханум. Мать наследника по-прежнему влачила жалкое существование в крепости Кара-Таш. В первый год заточения её братья, ногайские мурзабеки Ахмет и Мухаммед, засыпали хана Сафа-Гирея посланиями с упрёками и угрозами, но в конфликт вмешался отец Сююмбике – беклярибек Юсуф. После вмешательства могущественного правителя ногайские мурзабеки, скрепя сердце, смирились с решением казанского хана и участью сестры.
Тогда, четыре года назад, Сююмбике со всем пылом своей деятельной души стала отдаваться государственным делам ханства. Она не пыталась заниматься политикой, но всё, что касалось образования, украшения города и его предместий – всё это стало объектами живейшего участия ханум. В первые месяцы она обращалась к Сафа-Гирею с просьбами об открытии новых медресе, на свои деньги строила школу для девочек из несостоятельных семей, заботилась об открытии библиотек. Сафа-Гирей видел, с каким удовлетворением она пожинает плоды своего труда. Казань, всегда считавшаяся высокообразованной столицей, в эти годы возвысилась подобно куполу общепризнанной мудрости. Приукрашенная великими творениями зодчих, Казань, словно красивая от природы женщина, питала ум свой певучей поэзией и жемчужинами философии, собирая в столичных стенах лучших поэтов, великих мудрецов и прославленных певцов и музыкантов. Даже в бедных кварталах процветала образованность, ибо и там при каждой слободской мечети было открыто мектебе, где учителя-хафизы обучали читать Коран и писать. Северная столица могла гордиться среди прочих восточных городов, где образованность ценилась превыше многих достоинств, и десятками высших школ. В стенах этих благородных заведений готовили писцов, переписчиков-каллиграфов, чиновников, зодчих. Ханская столица процветала, а вместе с нею процветала власть Сафы-Гирея и всенародная любовь к Сююмбике-ханум.
Но ханум не успокаивалась, недостижимое влекло к себе с новой силой. Однажды её внимание привлекла недостроенная мечеть у крепостной стены. Не раз в своих разъездах по городу она просила остановить кошёву около одиноких белокаменных стен, молчаливо взывающих приложить к делу, угодному Аллаху, руки неравнодушных людей. С неясным трепетом в груди вглядывалась она в незавершённое строение, угадывая в величавости стройных стен будущую гармонию красоты и грандиозности.
В один из весених дней она, словно вихрь, ворвалась в приёмную хана. Повелитель давно не видел такого сияния в глазах жены, такого радостного возбуждения, которым тут же заразился и сам, когда она разложила перед ним рисунки, сделанные на пергаменте, обтянутом камышовым переплётом.
– Мой господин, вы только взгляните! Мне это дал старый мастер-камнетёс. Узнаёте?! Ведь это мечеть, та самая, недостроенная! – она потянула его к окну, из которого хорошо проглядывались незавершённые стены. – Взгляните на них, мой господин, теперь видите, какими они должны были быть! О! Это так прекрасно! Я целый час беседовала со старым мастером, он рассказал мне историю этих стен. Мечеть задумали и начали строить ещё при хане Мухаммед-Эмине, он пригласил в Казань греческих и италийских зодчих. Хан передал на словах свои задумки и мечты, то, какой он видел эту великолепную мечеть. Зодчие нарисовали её на пергаментах, тех самых, которые я принесла вам. Но смерть настигла хана Мухаммед-Эмина, и иноземные мастера покинули Казань, а рисунки остались у старого мастера, – она невольно рассмеялась своим словам. – Тогда, конечно, он был совсем не стар, ведь это было более двадцати лет назад. Ну, что вы скажете, Сафа?! Двадцать лет никому в этом городе не было дела до мечети, а ведь её постройка может прославить ваше имя на века!
Она ждала ответа хана с затаённым дыханием. Сафа-Гирей прошёл обратно от окна к разложенным пергаментам с рисунками будущей мечети. Задумчиво разглядывал их, и Сююмбике видела: всё более светлел лицом при виде красивых пропорций и неожиданных решений зодчих, воплощённых в линиях рисунка.
– Здесь восемь минаретов! Как это неожиданно, но как… красиво.
– Вы тоже так считаете, мой господин! – Сююмбике провела пальцами по стройным шпилям минаретов, произнесла тихо. – Я никогда ещё не видела такой красоты. Вы должны её построить, Сафа, может быть тогда Всевышний смилостивится и даст мне ребёнка, – одинокая слезинка скатилась с женских ресниц, и Сафа-Гирей взволнованно прижал ханум к груди:
– Не плачь, моё сердечко, мы обязательно достроим эту мечеть, ты убедила меня. Сегодня же, когда соберётся диван, я вынесу предложение на обсуждение членов ханского совета. Нам нужно будет многое решить: каких приглашать мастеров, сколько средств выделить на строительство.
– Обещай, что будешь рассказывать обо всех ваших решениях! – попросила она.
Он улыбнулся:
– Едва выйдя из зала заседаний, я сразу же отправлюсь к тебе!
ГЛАВА 6
Строительство началось весной, как только прибыли выписанные из Крыма и Турции мастера. Хан торопился, и мало кто слушал в эти дни старого звездочёта, говорившего, что мечети этой уготована короткая жизнь.
– Суждено ей поражать взоры правоверных и чужестранцев! Само солнце будет вставать над Казанью, чтобы полюбоваться ею! Но погибнет красота от рук завистников и закатится солнце благополучия над ханством… Так говорят звёзды…
А ханум грезила новой задумкой, и вскоре рисунки мечети были дополнены новой подробностью – большой библиотекой. Сафа-Гирей был удивлён, с какой скоростью двигалось это грандиозное строительство, словно Всевышний взял все дела, связанные с новой мечетью, под свою руку. И вот теперь уже второй год, как мечеть и Большое Книгохранилище, пристроенное к ней, украшали своим величием и изяществом огромный город.
За государственными заботами и стараниями Сююмбике-ханум некогда было упиваться горестными думами. Некогда было и Сафа-Гирею утешать её. Несмотря на мирную пору, у хана, казалось, только прибавилось дел. Заседания дивана в последний год приобрели вид некоего состязания между Сафа-Гиреем и улу-карачи Булат-Ширином. Каждый с превеликой осторожностью пытался перетянуть на себя канат, именуемый “властью над Казанью”, и делалось это с чисто азиатской изворотливостью. Оба – повелитель и глава его правительства – уверяли при этом, что именно они желают мира и процветания любимой Казанской Земле и только их точка зрения правильна. Хан Сафа-Гирей теперь всё реже поддакивал на заседаниях карачи Булат-Ширину и всё чаще показывал острые зубы молодого хищника. Сейчас, как никогда, он стал чувствовать себя настоящим властителем Казани. Главный и самый опасный враг – Москва в нерешительности топталась на месте, взнузданная сильной рукой крымского хана Сагиб-Гирея. Казанские вельможи не внушали опасения, ведь стараниями хана в стране неустанно росло число его сторонников – выходцев из Крыма. Крымские мурзы и огланы из обедневших и незнатных семейств, те, кому нечего было терять в Бахчисарае, с воинами и домодчадцами потянулись в Казань. Хан Сафа-Гирей принимал всех. Кому дарил поместье, кому давал должность; только поместья эти и доходные должности отнимались у казанских мурз и огланов, имеющих на них право наследства. В среде казанских алпаутов зрело недовольство произволом хана, число крымцев всё росло, так же быстро росли их аппетиты. Улу-карачи, в очередной раз воспользовавшись враждебными настроениями вельмож, решил создать заговор и свергнуть хана Сафа-Гирея. Заговор зрел всю зиму, и весной в месяц мухаррам 948 года хиджры[1] на тайные переговоры в Москву оппозиция отправила посольство во главе с эмиром Чабыки. На переговорах с князем Бельским эмир Чабыки был краток. Хан Сафа-Гирей больше не устраивал казанскую верхушку, и диван во главе с улу-карачи Булат-Ширином, а также вся Земля Казанская просили московитов помочь свергнуть крымского тирана и посадить на казанский престол любого ставленника, предложенного Москвой.
Когда с пограничных земель донесли об активной подготовке московитов к войне, повелителя впервые посетили подозрения о составившемся против него заговоре. Москва стягивала во Владимир полки из семнадцати городов русской Земли. Во главе войска был поставлен князь Шуйский. Карачи Булат-Ширину была направлена грамота о том, что великий князь прощает казанцев за их измену и убийство хана Джан-Али, но взамен требует свержения Сафа-Гирея.
В тот час казанский хан почуял опасность. Как волк, побывавший в капкане, он стал изворотлив и насторожен. В Бахчисарай помчались гонцы с просьбой о помощи. К середине лета хан Сагиб-Гирей собрал большое войско из крымцев, ногайцев, хаджитарханцев, азовцев, аккерманцев[2] и дружины князя Дмитрия Бельского, отошедшего от Москвы из-за тяжбы за свой удел. В поддержку крымцам турецкий султан направил отряд янычар, вооружённых пушками и пищалями. Войско двинулось с Крымского полуострова на земли Московского Великого княжества.
Хан Сагиб-Гирей, ведя за собой грозную силу, надеялся на быструю и блестящую победу. Лазутчики доносили, что все военные силы московитов собраны во Владимире и быстро перебросить свои войска к Москве князю Шуйскому не удастся. Беззащитная столица княжества манила грозное мусульманское воинство, как дева, брошенная на заклание. Но к несчастью для крымского хана московиты заранее продумали возможность нападения с полуострова. На берегу реки Оки хана Сагиб-Гирея ожидало войско во главе с князем Иваном Бельским, братом изменника Дмитрия, выступавшего в составе крымских отрядов. Другое войско московитов по-прежнему удерживалось во Владимире и ожидало приказа от великого князя, готовое двинуть свои полчища на Казань.
В тяжёлое время для Московии, несмотря на уверения бояр, в столице царили обывательские страхи. Быстро продвигавшиеся к городу крымцы казались неотвратимой угрозой. Спешно решалось, остаться ли великому князю в столице или выехать от греха подальше. Москва готовилась к длительной осаде, запасалась провиантом, укрепляли стены. В эти дни всеобщего единения перед лицом смертельной опасности, грозившей Руси, воеводам было строго-настрого наказано, чтобы между ними не было прежних раздоров, чтобы все как один стояли за великого князя и православную веру.
И наступил решающий момент: многотысячное войско хана Сагиб-Гирея ступило на берег Оки. Крымский повелитель, ждавший лёгких побед, к своему удивлению обнаружил на другом берегу реки большое войско русских, вооружённое пушками и ружьями. Мрачный Сагиб-Гирей взошёл на холм. Он был не готов к серьёзному бою, и воинство московитов страшило его. Обернувшись к сподвижникам, хан попрекнул их в обмане:
– Меня уверяли, что все войска урусов ушли к Казани, что я нигде не встречу сопротивления. Нойон Акбулат, что вы видите впереди?
Акбулат выступил вперёд, склонил голову:
– Это урусы, повелитель.
– У меня есть глаза, – процедил Сагиб-Гирей, – и я, как и вы, вижу войско, готовое вступить в битву! Кто смел уверять меня, что этот поход будет лёгкой прогулкой, охотой на трусливого зайца? У вас есть глаза, и они видят, сколько врагов стоит на том берегу, у вас есть уши, и они слышат грозный гром их пушек! Я не могу положить здесь всех своих воинов!!!
Хан грозно взглянул на пытавшегося возразить нойона:
– Мы пришли брать добычу, а не терпеть поражения. Приказываю, ночью отойти от реки!
Так, не вступив в бой, под покровом ночи крымцы покинули свой стан и отправились назад. Чтобы хоть в чём-то досадить Москве и порадовать своих воинов добычей, хан Сагиб штурмовал Пронск. Но и там его ждала военная неудача, Пронск устоял, а раздосадованный повелитель с позором вернулся в Бахчисарай. Крымский хан мог утешиться лишь одним: Москва так и не решилась напасть на Казанское ханство.
Осень наполнилась ещё большим непониманием и откровенной враждой. Хан Сафа-Гирей всё меньше доверял казанским вельможам, и собрания дивана проходили в баталиях ожесточённых обвинений друг друга. Нередко разгневанный хан покидал диван, не дождавшись окончания заседания. Всё больше сплачивал он ряды крымцев, не доверяя кроме них никому. Переписка с Бахчисараем привела к одному: оба Гирея решили, что Москва стала сильным и опасным врагом, а врага следовало давить, не позволяя поднимать ему голову.
В начале зимы хан Сафа, преодолев сопротивление дивана, отправился с набегом в Муром, с ожесточением грабя и сжигая попадавшиеся по дороге сёла и деревни. Но навстречу отрядам Сафа-Гирея выступил касимовский хан Шах-Али, и казанский повелитель, не готовый к серьёзному столкновению, отступил назад.
Дав достойный отпор, Москва нанесла жестокий удар по самолюбию обоих Гиреев. И это было началом конца!
[1] Мухаррам 948 года х. – май 1541 года.
[2] Аккерман – Белгород.
Часть 5
ГЛАВА 11
Сююмбике, запершись в покоях, писала письмо отцу своему, беклярибеку Юсуфу. Как когда-то, пятнадцать лет назад, после смерти хана Джан-Али запертая под домашним арестом писала она, не доверившись ни писцу, ни самому верному человеку, так и сейчас, водя пером по бумаге, словно говорила с отцом с глазу на глаз. «Знаю я, мой мудрый отец, как были вы недовольны, что, последовав наставлениям своего мужа Сафы, допустила я к власти ненавистных вам крымцев. Но в том была не вина моя, а только следование судьбе. Ежели бы казанские карачи и благочестивый сеид Мансур пожелали добровольно посадить на трон моего сына и вашего внука Утямыша, не желала бы я иного. И по сей день жили бы мы с ними в мире и согласии. Но случилось так, мой отец, что пришлось вырывать мне трон для сына силой, и этой силой стали крымцы. А сейчас опасаюсь я, что вознёсшийся до поста главы правительства оглан Кучук лишит Утямыша законного юрта, либо совершит какое другое чёрное дело. И ещё сообщаю, отец мой, о большом горе. Приходил воевать Казанскую Землю царь урусов, одиннадцать дней стоял он под стенами столицы нашей, много погибло правоверных мусульман, много порушилось домов в огне. Лишь с помощью Всевышнего отступил враг от нашей земли. Но знаю, они вернутся, а оттого кровью обливается сердце твоей дочери. Нет мира у меня в диване, нет мира в ханстве и нет у Казани крепкого сильного войска, которое могло бы победить злодея. Пишу тебе и уповаю на твою помощь, отец!…»
Закатав письмо в трубочку, ханум перевязала его шёлковым шнуром. Под светом светильника шнур сверкнул серебристо-золотой нитью и замер прижатый воском к плотной бумаге. Запечатав письмо перстнем с личной печатью, Сююмбике-ханум окликнула Оянэ. Нянька, несмотря на свой возраст и болезни, и сейчас умела быть деятельной и проворной. В мгновение ока ввела она ногайского раба, подаренного Сююмбике отцом в последний приезд в Сарайчик. Беклярибек Юсуф дал ей верного человека на случай, когда дочь не могла воспользоваться ханскими посланцами. Проследив, как гонец прятал письмо, госпожа протянула ему кошель с деньгами на дорогу. Предупредила, чтобы он не останавливался на ханских ямах, неизвестно было, как далеко простирается власть Кучука и его сподвижников. Гонец, низко поклонившись, отправился исполнять поручение госпожи.
При выходе из гарема ногайца остановили нукеры Кучука.
– Эй, что ты делал на половине Сююмбике-ханум? Покажи, что прячешь, может обокрал нашу высокочтимую госпожу?
Крымцы, окружив невольника, толкали его, смеялись. Тот озирался, но молчал, не отвечая, глаза его сверкали ненавистью. Казалось, ещё мгновение и накинется на обидчиков, перегрызая глотки. Он и кинулся, только сшибив с ног коренастого десятника, попытался выпрыгнуть в окно галереи, но метко пущенный кинжал одного из нукеров нагнал посланника ханум.
Письмо отыскалось сразу, и пока воины занимались мёртвым телом, старший из них принёс письмо своему господину, оглану Кучуку. Отпустив десятника повелительным кивком головы, Кучук сломал печать на послании. Читал письмо казанской ханум, нахмурясь, при словах о нём, как об оглане, вознёсшемся до главы правительства, криво усмехнулся. Что ещё скажет, Сююмбике, когда оглан, бывший младшим сыном крымского бека, станет казанским ханом. Разве её предок Идегей сразу родился правителем? Он был всего лишь младшим сыном эмира Балтычка из племени акмангыт. Да мало ли ханов в истории родились не на подножках трона, и он, Кучук, даст новую династию этому ханству, которое ждёт твёрдой руки. А ханум возьмёт в жёны, что и говорить, женщина она ещё слишком соблазнительная, чтобы пренебрегать ею, да и сияющий ореол знатности только прибавлял блеска её достоинствам. Пока же следовало склонить к исполнению своего плана крымских соратников, что не так уж легко сделать. Многие из них равны с ним по знатности, не пожелают ли они воспользоваться его идеей, убрав с пути мешавших претендентов?
Минул месяц, как казанская ханум отправило тайное письмо своему отцу. В тот день Сююмбике собрала казанский диван. Четыре крымца сидели перед ней, один из них, оглан Кучук, занимал пост улу-карачи, ведающего военными делами и руководящего войском, везиром был эмир Торчи, сбором налогов ведал мурза Шах-Ахмет, а за работой ханских чиновников следил оглан Барболсун. Из казанцев на совете присутствовал только сеид Кул-Шериф. Сююмбике-ханум, открыв совет, запросила отчёта с оглана Барболсуна. Она спрашивала, готова ли столица к набегу врага: запущены ли в ход ханские мастерские, сколько сдают своей продукции кольчужники, резчики стрел, как продвигаются дела у седельников, завезена ли мастерам кожа. Оглан на все эти вопросы недовольно мотал головой, отвечал неохотно, всем своим видом показывая, женские ли это дела толковать о кольчугах и сёдлах. Ханум горячилась:
– Никто не знает, сколько нам отпущено до следующего похода урусов. Нужно строить новые укрепления, готовить воинов, послать надежных людей закупить пищалей, пушек.
– Напрасно вы не доверяете нам, госпожа, – прервал её речи Кучук. – Мы воины с рождения и знаем, что предпринять, когда дело касается укрепления крепости.
Она с трудом заставила себя смотреть в его насмешливые глаза, перед всеми остальными не хотелось показывать, что между двумя высшими правителями ханства возник разлад:
– Может вам и лучше знать, только с тех пор, как ушли от наших стен московиты, минуло два месяца, а кроме того, что залатали дыры во дворцах, больше ничего не делается.
Ханум пыталась сломать холодное равнодушие крымцев, говорила вновь и вновь. Думала про себя: «Неужели так и не стала им родной эта земля, у многих здесь родились дети, кое-кто из них пришел сюда ещё в первое правление Сафы. Откуда такое нежелание понять мою боль? Почему не хотят помочь защитить эту землю? Неужели только из-за того, что я – женщина?!»
Заседание дивана закончилось, оставив ханум ещё в большей тревоге. Сеид молчал всё заседание и покинул диван в числе первых. Но как только удалились крымцы, вернулся. Подошел к задумавшейся Сююмбике-ханум, спросил требовательно:
– Госпожа, как велико ваше желание помочь Казани?
Взгляд Кул-Шерифа пронизывал насквозь, от такого не скроешь никаких тайников своей души. Сююмбике поднялась ему навстречу:
– Почтенный сеид, после желания матери, чтобы мой сын был здоров и счастлив, у меня только одна цель, чтобы эта Земля, которая стала мне родной, была свободной и благополучной!
Непреклонные глаза сеида потеплели. Протянув сильные крепкие руки, скорей воина, чем служителя Аллаха, Кул-Шериф усадил госпожу назад на трон:
– Тогда наш разговор получится, ханум. Что можно ещё предпринять, кроме того, что вы предлагали своему дивану?
– Я послала письмо отцу в Ногаи, просила о военной помощи, но ответа нет и это меня пугает.
– Ваш гонец мог не доехать, сейчас на границах неспокойно.
Сююмбике неопределённо мотнула головой, то ли соглашаясь со словами сеида, то ли нет.
– Гонец был тайный, и письмо содержало, кроме этой просьбы, кое-что личное, что я доверила только отцу.
– Испокон веков люди любят чужие тайны. Гонца могли перехватить.
Кул-Шериф в задумчивости прошёлся по залу, заложив руки за спину. Сююмбике, опустив глаза, чтобы скрыть тревогу, последовавшую за его словами, прошептала:
– Надо послать ещё одно письмо. Ногаское войско нужно нам как воздух.
– Напишите, ханум, – согласно кивнул головой сеид. – Но передайте письмо мне. Я отправлю с ним дервишей, они ни у кого не вызовут подозрения.
– Хорошо! – голос Сююмбике окреп. – Но я думаю, нам следует послать письма в Крым и султану Сулейману. Надо написать и в Хаджитархан. Перед лицом этой опасности следует поднять всех единоверцев.
Сеид почтительно склонил голову:
– Кажется, теперь я понимаю, почему ваш крымский диван не пожелал слушать вас. Признать, что женщина говорит разумные речи, которые не пришли на ум им, и то, что эта женщина умна, выше их мужского самолюбия.
Сююмбике невольно улыбнулась:
– Простите мою нескромность, благочестивый сеид, а это признание не задевает ваше мужское самолюбие?
-Так же, как и вы, ханум, когда говорите о Казани, забываете, что вы женщина, так и я, когда дело касается блага Казанской Земли, забываю, что я мужчина.
«Прекрасный ответ! – подумала Сююмбике, с почтительной улыбкой прощаясь с Кул-Шерифом. – Он прирожденный дипломат, гораздо более умный, чем его отец, покойный сеид Мансур. Может быть с таким сеидом у Казанского ханства есть возможность выжить в столь тяжелые времена!»
ГЛАВА 24
В крепости Иван-города главный воевода Микулинский читал челобитную казанцев: «Царю, государю великому, князю Всея Руси Ивану Васильевичу Худай-Кул-оглан и эмир Нур-Али, и вся Земля Казанская, муллы и седы, шейхи, шейх-заде, и мол-заде, имамы, азии, абызы, эмиры и огланы, и казаки, и чуваши, и черемисы, и мордва, тебе, государю, челом бьёт, чтобы государь пожаловал милостью своей, гнев свой отдал, а дал бы на ханство Шах-Али. А Утямыш-Гирея бы хана вместе с матерью его взял бы к себе, а также жён и детей крымцев. А полону русскому дали бы мы волю, как он того велел…»
Воевода Микулинский челобитной остался доволен, и в тот же час, дав в сопровождении посольству дьяка Губина, отпустил казанцев в Москву.
Вскоре пришёл день торжества Шах-Али: указом царя Ивана IV хан утверждался на казанском троне. Но радость нового повелителя омрачилась заявлением царского дьяка. По его уверениям, Шах-Али давалась в управление лишь Луговая сторона и Арская земля.
– А Горная сторона, – гнусавно зачитывал дьяк царскую грамоту, – ныне принадлежит Москве, так как государь великий Иван Васильевич взял её божьей милостью ещё до казанского челобитья.
Возражений новоиспечённого правителя не приняли, воеводы на его протесты заявили:
– Что государю бог дал, того не отдадим! А ты, Шах-Али, правь тем, что тебе дадено, и смирись, помолясь. Куш-то получил немалый!
В холодное ветреное утро прибывали в Иван-город представители Земли Казанской для подписания договора. Ступая с шаткого струга на твёрдую сушу, казанцы ёжились, кутаясь в роскошные одежды. Неуютным выдался последний летний месяц, впору было рядиться не в парчу и бархат, а в сукно да меха. Впереди ступали эмир Бибарс Растов и мулла Касим, за ними десять человек шейхов и мурз, посланных казанцами. Московские воеводы во главе с Шах-Али выступали навстречу. Здесь же, на берегу реки, новый хан зачитал грамоту русского государя.
Тяжкое молчание воцарилось вокруг, казалось, казанцы не верили своим ушам, верно ли они расслышали новое условие Москвы. Первым нарушил гнетущую тишину эмир Бибарс. Выступив вперёд, мудрый эмир заговорил:
– Как же так, благородные воеводы, как же так, пресветлый хан? Посылали мы по вашей просьбе к трону царя сына моего мурзу Енбарса послом. И привёз он нам подписанную грамоту о том, что вся Казанская Земля соглашалась исполнить. Отдаём мы вам и хана нашего, и ханум, отдаём жён, детей крымских. И как желали вы, отдаём полон русский. Но не можем мы отдать земли, которые всегда нашими были и принадлежали отцам и дедам нашим. Не бывать тому, не можем мы с тем согласиться. Не простит нам того народ казанский!
Вспыхнули при последних словах эмира русские воеводы, шагнули вперёд, сжимая рукоятки сабель, подобрались и казанцы, враждебный огонь загорелся в их глазах. Но раскинул руки вставший между ними Шах-Али, словно сдерживая и одну, и другую сторону, и сказал с укором казанцам, тем, кто звал его к себе на ханство:
– Не будем затевать свары на берегу, пойдёмте в боярские хоромы, там и будем решать дело!
Долгим был спор в большом воеводском дому, не хотели казанцы соглашаться отдать Горную сторону русскому царю, и грозился в ответ Шах-Али прекратить переговоры и отправить на столицу войска московитов. К вечеру, когда накал страстей грозил закончиться кровью, встал со своего места мулла Касим. Уважаем был мулла во всей Казани, оттого и умолкли распалившиеся мурзы, уселись обратно по своим местам. А мулла, глядя прямо в глаза русским воеводам, сказал лишь одно:
– То, в чём с государём согласились в Москве, подпишем без промедления! А о Горной стороне не нам решать, то пусть будет решение всей Земли Казанской. Просим время, почтенные воеводы, чтобы собрать курултай. Пусть на курултае весь казанский народ и решит, быть ли ханству нашему разделённому.
Как бы не хотелось воеводам настоять на своём, но нашли они это решение в сложившейся обстановке мудрым. Посовещавшись, дали казанцам на созыв курултая четыре дня, и место назначили в устье Казанки на границе спорной земли. Но ещё до курултая было назначено казанцам отправить в Иван-город малолетнего хана Утямыша, его мать, двух сыновей оглана Кучука и сына оглана Ак-Мухаммеда.
Сююмбике-ханум прощалась с дворцом: проходила по переходам гарема, по Тронному залу, сидела, печальная, в покоях хана, где всё ещё так живо напоминало ей о муже. Здесь, в ханских покоях, куда она не пустила за собой никого: ни бесконечно плачущего Джафара, ни верную старую няньку, легла она навзничь, раскинув руки на шёлковом, расшитом золотым шитьём покрывале. Холодный шёлк успокаивал горевшие от слёз щёки, и она лежала так, то думая о своём, то вспоминая прошлое, а то и вновь начиная плакать. В голове беспорядочным хороводом крутились мысли, а самая настойчивая была одна: «Где войска отца? Почему до сих пор нет никаких известий от бека Тенгри-Кула?» Она понимала, не так уж много времени прошло и, если даже придут на помощь мангыты, её, Сююмбике, здесь уже не будет. Но теплилась крохотным огоньком в груди надежда, не должны её повезти сразу в Москву, привезут воеводы своих пленников в крепость на Зэе, сколько дней она там пробудет, одному Всевышнему известно. А для неё сейчас каждый час задержки казался спасением, и не только для неё, а для всего Казанского ханства. Слышала она, с чем вернулись казанские вельможи из Иван-города, Казань кипела возмущением. Разве можно, вынув сердце из груди, разорвать его пополам и заставить снова биться? Никогда не стать ханству прежним, как встало оно на колени, так и будет вечно кланяться. О! Тяжкие мысли, ложитесь вы непосильным грузом на сердце, которое и так кровью обливается. «Где же ты, отец?! Где же твои мангыты?!»
Казанские мурзы и эмиры явились за ними на следующее утро. Свергнутая ханум уже ждала их. Снова были на госпоже строгие одежды, скромные украшения, в руках сердоликовые чётки. На невысоком уборе укреплено белое покрывало. Пятилетнего сына Утямыша ханум держала за руку. Одетый в тёплый казакин, с чёрной такьёй на голове, мальчик гордо взирал на бывших своих подданных. Тайком дивились мурзы и карачи, как похож на покойного хана: тот же непреклонный серый взгляд, овал лица, губы. О, Аллах! Только Ему, Всевышнему известно, будь этот мальчик лет на пятнадцать старше, может и не пришлось бы вести сейчас эти унизительные переговоры с Москвой. Сююмбике с сыном повели вниз, а за ними шли Оянэ, Айнур, главный евнух Джафар-ага, шли все, чьи сердца закаменели от боли и слёз. Шли провожать свою госпожу в последний путь по казанской земле.
На Ханском дворе знатных пленников ожидали эмир Костров, хаджи Али-Мерден и русский князь Пётр Серебряный со стрельцами. Князь Пётр провёл бессонную ночь. Сначала переписывали с дьяками всё добро, принадлежавшее ханум и маленькому хану, затем перевозили всё это на струги, ожидавшие на Булаке. К утру были доверху наполнены двенадцать струг. Дьяк Ходков мечтательно произнёс, взирая на это богатство:
– А какова сама ханская казна, ежели только ханум таким огромным богатством владела?
– Молчи, дьяк! – сердито прошептал князь Серебряный. – Придёт время и до казны самого ханства доберёмся. Сокровища, слышал я, там несметные! А пока дай срок воеводам, и довершат они своё дело.
Теперь князь с нетерпением ожидал одного – скорей забрать казанскую царицу с сыном да и отчалить к Иван-городу. Однако увидав печальную женщину, сходившую под плач сбежавшихся слуг с широких дворцовых ступеней, Серебряный, обладавший тонкой чувствительной душой, почувствовал внезапную жалость к царице. Сверкая бахтерцами, сошёл он с коня и почтительно протянул руку Сююмбике, желая помочь ей взойти в кошёву, которая должна была доставить бывшую ханум на берег к ожидавшим их стругам. Но сверкнула она на князя строгим взглядом, оборотившись к толпе эмиров и мурз, нашла взглядом сеида Кул-Шерифа и только к нему обратилась, поклонясь:
– Позвольте, о светлейший сеид, проститься мне с мужем моим.
Не вынес молящего блеска женских глаз служитель Аллаха, обратился к князю Серебряному с просьбой.
– Как же иначе, – отвечал князь. – И у нас, христиан, так повелось, уезжаешь в чужие края, попрощайся с могилками своих близких.
И с Ханского двора процессия двинулась к возвышавшейся над крепостью остроконечной башне и белокаменному тюрбе, раскинувшемуся у её подножья.
ГЛАВА 25
Перед самым входом в усыпальницу хана Сафа-Гирея князь Серебряный остановил Сююмбике. Вынул из рукава помятый свиток со следами запёкшейся крови:
– Вижу, тешишь ты себя, царица, ненужными надеждами, не желаешь смириться с судьбой своей горькой. А она тебя давно настигла! Вот возьми, это просил передать хан Шах-Али. Споймали, царица, твоих гонцов, не хотели они сдаваться, потому и порубили их на куски. А грамотку твою тебе возвращаем, будешь плакать на могиле мужа и об этом заодно поплачь.
Стиснула крепко зубы ханум, чтобы не забиться, не закричать перед русским князем на радость и потеху его стрельцам. Отшатнувшись от своего тюремщика, кинула взор на застывшую неподалёку Айнур, по ледяному, неподвижному взгляду молодой женщины поняла: она увидела окровавленный свиток и узнала его. Ни слова не говоря, шагнула Сююмбике-ханум к Айнур, сжала в своей ладони неподвижную ладонь молодой женщины и повела её за собой в усыпальницу. Не посмел вмешаться и отказать в этом князь Серебряный, отошёл в сторону. Поглаживая стройную шею своего коня, поглядывал тревожно на всё прибывавшую толпу казанских жителей.
Оказавшись в прохладном полумраке усыпальницы, Сююмбике почувствовала, что силы покинули её, ноги ослабли, и она упала на колени перед беломраморным камнем, под которым покоился её муж. Последние надежды, что всё ещё жили в её сердце и давали силы, рассыпались в прах от нескольких слов князя-московита. Не придёт к ней на помощь отец, далеки её любимые ногайские степи, не узнают лихие джигиты Мангытского юрта, как ждала их помощи кыр карысы.[1] Забилась Сююмбике в горьком плаче:
– О! Мой господин! Муж мой, Сафа! Почему ты покинул нас так рано? Отчего оставил нас, сирот, на растерзание диким зверям? Отчего терпим мы теперь унижения и бесчестье от врагов наших! Один Всевышний знает, что ждёт твоего сына и вдову в далёкой Москве, может, пытки, смерть, а может, и худшее из наказаний, если отберут у нас нашу веру!…
Долго кричала и билась о холодные равнодушные камни свергнутая ханум. За её спиною на коленях стояла Айнур, молилась и падала ниц, ведя свой разговор с Аллахом. Она не плакала и не кричала, словно неживой взгляд её расширившихся глаз всякий раз останавливался на измятом окровавленном свитке, валявшемся у подножья надгробной плиты. Она знала, что это был за свиток, недавно сама прятала письмо ханум на груди любимого мужа Данияра. И сейчас помнила она прощальный поцелуй его горячих губ, помнила, как крепко сжал мурза свою любимую в последних объятьях, а в грудь её упирался край жёсткого свитка, того самого, который теперь лежал перед глазами. Поняла она лишь сейчас, что за зловещие предчувствия одолевали её: нет больше на свете её Данияра! И нет даже камня, над которым она могла бы поплакать. Пелена непролитых слёз застилала прекрасные глаза Айнур, и казалось ей, что уже никогда не смогут пролиться эти слёзы, и вечно будет стоять в груди жёсткий холодный ком – не выдохнуть, не произнести ни слова.
Но она всё же поднялась вслед за ханум и, в последний раз поклонившись надгробным плитам, отправилась к выходу, где её ожидала госпожа. Айнур поразил вид Сююмбике. Женщина, ещё мгновение назад убивающаяся на могиле своего мужа и исходившая слезами горького, безутешного плача, сейчас высоко держала свою гордую голову, словно непокорным видом своим желала напугать всех врагов и недругов. В полном молчании обе шагнули из тюрбе. Площадь уже была переполнена народом, как чаша, перелитая неосторожной рукой аякчи. Свергнутая ханум несколько мгновений в полной тишине, воцарившейся вокруг, окидывала взором колыхавшееся море людских головов. Шагнув навстречу своему народу, она низко склонила голову, отдавая своим поклоном дань уважения и любви всем, пришедшим проводить её. Толпа колыхнулась, вздохнула одним разом и молча опустилась на колени перед своей госпожой. А Сююмбике уже склонялась перед сеидом, словно не замечая ни толпившихся вокруг эмиров и огланов, ни подбиравшегося поближе князя Серебряного:
– Позвольте, светлейший сеид, подняться в последний раз на башню, проститься с любимым городом.
Кул-Шериф не отводил от спокойного лица госпожи проницательных глаз, что-то в её спокойствии настораживало и пугало его, но не смог отказать в смиренной просьбе, только молча кивнул.
Крутая винтовая лестница показалась ослабевшей Сююмбике непреодолимой преградой, но она упорно поднималась по ней, опираясь о холодные равнодушные стены. За своей спиной слышала измученное дыхание обессилевшей Айнур, но даже это не останавливало её. Верхней площадки обе достигли почти одновременно. Без сил упали на каменный холодный пол, хватая пересохшим ртом воздух и не отрывая друг от друга глаз. Но вот уже не так сильно стало стучать сердце, и горячая кровь перестала шуметь в висках.
– Ханум, – прошептала Айнур, – что вы задумали, госпожа?
Одинокая слезинка скатилась по бледной щеке Сююмбике:
– Я хотела взглянуть последний раз на свою Казань… отсюда, с высоты птичьего полета.
– И я тоже хочу взглянуть на неё в последний раз, – тихо промолвила Айнур.
С трудом поднявшись на ноги, ханум уцепилась за проем стрельчатого окна:
– Но ты остаешься здесь, моя девочка, никто не заставляет тебя покидать свой город.
Печально покачала головой Айнур, стала у другого окна. Ветер трепал широкие рукава голубого кулмэка, сверкала под солнечным лучом, проникшим в узкий проём окна, оторочка из драгоценных камней. В этой безумной погоне за своей госпожой Айнур потеряла калфак, и только прозрачное покрывало каким-то чудом удержалось на её плечах. Обернувшись, долго смотрела овдовевшая жена молодого мурзы на свою госпожу:
– Нет мне больше места в этом городе, моя ханум, и нигде нет больше места без моего Данияра, – прошептала последние слова и шагнула вниз из окна…
Дикий, безумный крик, вырвавшийся из груди Сююмбике, подхватил многоголосый вопль внизу. Вцепившись в кирпичный проём похолодевшими руками, склонилась казанская госпожа вниз. Там, у подножья башни, раскинув руки, лежала сломанная женская фигурка, а легкий ветерок, играючи, опускал на неё прилетевшее следом воздушное покрывало. Слезы оставили Сююмбике, хотелось кричать и плакать, но опустошенное сердце молчало, словно вытекла из него вся кровь до последней кровинки. Только вяло билась в отключающемся мозгу одна мысль: как просто! как это просто – надо сделать одно движение, и все страдания останутся позади… Словно со стороны ощущала она, как разжимаются пальцы, до того крепко вцепившиеся в каменный проём, ещё мгновение…
– Мама! – этот плачущий детский голосок вырвал её из оцепенения, в каком она находилась на грани между жизнью и смертью.
Обернувшись, увидела рядом маленького сына.
– Утямыш, – казалось, не она, а само сердце выкрикнуло это имя.
Долгожданные слёзы хлынули из глаз. Рыдая, несчастная мать сжала в объятьях сына. Как он мог оказаться здесь в тот самый момент, когда она прощалась с жизнью? Именно он, единственное существо во всём мире, которое могло вырвать её из рук смерти, единственный, кто мог заставить её жить. А на лестнице уже раздавались торопливые шаги, слышались тревожные голоса. На площадку ворвались князь Серебряный и эмир Костров.
– Слава тебе, Господи! – побледневший как смерть русский князь осенил себя крестом. – Я уже боялся, что возьмешь ты на свою душу, царица, смертный грех самоубийства. Ну, а коли всё обошлось, то и хорошо!
Слабой рукой отерла госпожа заплаканное лицо, поднялась с колен и, протянув руку своему сыну, ласково произнесла:
– Утямыш, радость моя, вытри слёзы. Помни, сынок, что ты – Гирей, и никто, кроме твоей матери, не должен видеть твоей слабости.
Мальчик послушно кивнул, вложил горячую ладошку в руку матери.
Их дорога до самых ворот, где ждали кошёвы, походила на тернистый путь мучеников. Жители Казани, высыпавшие на улицы столицы, с криками и плачем провожали свою любимую госпожу. Прибежавшие из ближайших слобод кузнецы и гончары в спешке даже не сняли своих алъяпкычей,[2] надетых поверх обычных одежд. Сухие комки глины и черная окалина сыпалась с них, но они этого не замечали. Перед тем, как взойти в кошеву, Сююмбике поклонилась в последний раз родной земле и народу, который она любила так же горячо, как и он любил её. В толпе плакали, не стесняясь, все, и мужчины, и женщины. Единый неумолчный плач стоял над городом. Какая-то пожилая женщина, прорвавшись сквозь заслон русских стрельцов, упала в ноги Сююмбике, целуя подол её платья, кричала:
– О, ханум! Простите нас, простите!!!
Прижав к себе сына, Сююмбике последним взглядом окидывала море людских голов. Всей своей истерзанной душой ощущала она горячие волны любви, исходившие от этих простых людей, искренне винивших себя в её несчастье. Люди были бесконечно благодарны госпоже за её жертву, которую она приносила ради спасения Казани и всего ханства. Но это не уменьшало горечи невосполнимой потери, и не проходило ощущение, словно все они – маленькие дети, разом заблудившиеся в коварной тьме и потерявшие свою мать…
Уже на струге, когда за излучиной реки скрылась Казань, Сююмбике уронила лицо в стиснутое ладонями покрывало. Перед её взором над свинцово-серыми равнодушными водами Итиля встал образ старика-прорицателя, который печально качал головой: «То, чему суждено быть, близко и неминуемо».
[2] Алъяпкыч – мужской или женский фартук, обязательный атрибут рабочей одежды.
Часть 6. СУДЬБЫ ПОСЛЕДНЕЕ ДЫХАНЬЕ
ГЛАВА 17
Покрывшиеся мелкой снежной крупой промёрзшие улицы Касимова были унылы. Столь же уныло звучал с высокого минарета ханской мечети призыв азанчи к утренней молитве.
Оянэ тронула за локоть свою госпожу, напоминая ей о наступившем времени намаза, но Сююмбике даже не пошевелилась. Безжизненный взгляд её был прикован к дороге, по которой час назад касимовские казаки увезли её шестилетнего сына Утямыша.
Русский царь, захвативший Казань, потребовал привезти в Москву предпоследнего казанского хана. Последний, хан Едигер, был уже в его руках. Ещё вчера, когда хан Шах-Али заявил своей младшей жене о воле царя, она ещё надеялась на то, что неизбежную разлуку можно избежать. Обезумевшая от горя женщина ползала в ногах хана, моля оставить ей сына или отправиться с ним в Москву. Шах-Али откровенно наслаждался унижением всегда гордой и неприступной Сююмбике.
– Я не могу нарушить клятву верности царю Ивану, он – мой господин! И отправить тебя в Москву без приказа моего господина тоже не могу, – внушал рыдавшей женщине касимовский хан. – Ты, Сююмбике, – моя жена, если ты об этом позабыла, то помню я. Мой господин подарил мне тебя, и ты будешь находиться со мной в Касимове, пока этого желает государь.
– Всевышний не должен допустить такой несправедливости! – с отчаянием вскричала Сююмбике.
– Всевышний допускал и не такое… – произнеся эти слова, Шах-Али вдруг испугался, как бы Аллах не услышал его крамольные речи и не решил, что он поносит его, Всемогущего.
Сердито вскочив с трона, отбежал подальше от рыдавшей женщины к стрельчатому окну дворца, откуда хорошо был виден двор, засыпаемый ледяной крупой припозднившегося в этом году снега. Сююмбике всё рыдала, и эти звуки стали раздражать хана.
– Раз тебе так хотелось остаться в Москве, почему не покорилась русскому царю. Я слышал, он тайно поглядывал на твою красу, какой мужчина отказался бы от такой женщины, как ты, Сююмбике! – внезапно озлобляясь от воспоминания, что ему, своему мужу, она так и не уступила и не подарила желанных ласк, выкрикнул. – Ты смогла бы сама изменить свою судьбу! Была бы царю Ивану тайной наложницей, и сын твой был бы при тебе!
От этих слов женщина очнулась, вскинула залитое слезами лицо, с недоумением глядела на хана, словно витала в её затуманенной горем голове ускользающая мысль, в самом ли деле слышала она эти слова от ненавистного мужа. А он, обманутый её молчанием, поучал дальше:
– Взгляни на меня! Я всегда был верным вассалом своего господина. Зато теперь я – господин! Я – хан на своей Земле! А где твоя Казань, Сююмбике? Потоплена в собственной крови и гневе великого государя…
– Предатель! – вскричала внезапно женщина, не дав ему договорить своей складной речи. – Подлый, гнусный изменник! Ты продал всех мусульман, ты продал нашего Аллаха!
– Заткнись! Закройте ей рот! – как безумный, закричал Шах-Али. Он бесновался, вопил и топал ногами, пока нукеры не утащили отчаянно сопротивлявшуюся и изрыгающую проклятья младшую госпожу.
В зал почти сразу вошла Фатима-ханум, целый час простоявшая под дверью с тем же удовлетворением, что и её супруг, вслушиваясь в рыдание униженной соперницы. Теперь её лицо горело праведным гневом:
– О, мой господин, эта гиена достойна самого жестокого наказания. Неужели и сейчас ты оставишь её в Касимове, её, посмевшую оскорбить своего господина!
При виде старшей жены хан воспрял духом, она была достойной соратницей и единомышленницей во всех его мыслях и делах. Ради неё отослал он в имение под Касимовым свою первую жену Фатиму и без колебания отдал титул «ханум» бывшей опальной супруге Сафа-Гирея. Для неё он привёз целый обоз награбленного добра из Казани и, сложив всё это к ногам обожаемой жены, сказал:
– Всё это не стоит и тысячной доли твоей мудрости и красоты!
Только она, Фатима-ханум, помогла ему разумными советами, как справиться со строптивой Сююмбике, когда этим летом ногайский беклярибек Юсуф послал в Касимов своих послов. До ногайского беклярибека дошли слухи, что хан Шах-Али недостойно обращается с его дочерью, якобы в гневе отрезал ей уши и нос.
Юсуф обратился с жалобами к русскому царю, а тот послал ногайских послов в Касимов, чтобы те удостоверились, как хорошо живётся бывшей казанской ханум под рукой великого государя. В посланных до приезда послов грамотах царь требовал от Шах-Али, чтобы послы уехали удовлетворенные своей миссией и увидели в Касимове всем довольную Сююмбике с сыном.
По совету хитрой Фатимы-ханум Шах-Али ступил на скользкий путь шантажа. Сююмбике поставили перед выбором: будет ли она, как прежде, видеться со своим сыном каждый день или потеряет его навсегда. Не выдержало материнское сердце, и Сююмбике пошла на все уловки, диктуемые ей ханом Шах-Али. Ногайские послы уехали к отцу ханум с вестями о полном благополучии его дочери.
Но напрасны оказались все жертвы, Сююмбике лишь отсрочила своё расставание с сыном. Малолетнего Утямыш-Гирея, как маленького осколочка Казанского ханства, в котором царь увидел опасного претендента на трон разоренной, но не покорившейся Казани, Иван IV пожелал поселить в Москве.
Когда увезли сына, у Сююмбике больше не осталось ничего, ради чего она могла бы жить. Она потеряла любимого мужа, ханство и теперь самое дорогое – сына. Мир навсегда померк перед её глазами, утратив свои краски и звуки. Она осталась в нём призрачной тенью среди теней ушедших навсегда дорогих ей людей.
Через три дня Шах-Али, подталкиваемый Фатимой-ханум, сослал свою младшую жену в отдалённое глухое селение на окраине Касимовского удела. Здесь в старой, полуразвалившейся от времени и непогод каменной башне под охраной касимовских казаков и предстояло провести остаток своих дней казанской ханум.
Сырая комната на долгие тринадцать лет стала жильём для госпожи, купавшейся с рождения в роскоши и богатстве. А старая нянька Оянэ, – единственной прислугой и собеседницей, с кем она могла с тоской вспоминать о прошедших годах и делить скудную пищу, которую касимовский хан отпускал от щедрот своих опальной супруге.
Проводив строптивую супругу, хан Шах-Али отправил в Москву слёзное письмо с жалобами на Сююмбике, которая якобы пыталась извести его, поднеся отравленную рубаху. «Лишь милостью Всевышнего остался я жив, – писал касимовский хан Ивану IV. – Оттого, великий государь, господин мой, вынужден был я, опасаясь за свою жизнь, отправить отравительницу в загородное имение, где и содержу её под стражей. Хотел бы узнать, мой господин, всё ли я сделал, как надобно, не обидел ли тебя чем?!»
Царь Иван оставил письмо касимовского вассала без ответа, молчанием своим подтверждая полное равнодушие к судьбе бывшей казанской царицы. Лишь однажды в переписке с ногайским беклярибеком Юсуфом в ответ на его запрос о судьбе дочери и внука, Иван IV лицемерно сообщил могущественному деду, что его внука Утямыша держит у себя вместо сына и потому беклярибеку Юсуфу не о чем беспокоиться. О Сююмбике же в том письме не было сказано ни слова.
Маленький Утямыш прибыл в Москву в первых числах января. Поставленный перед царём Иваном и митрополитом Макарием испуганный ребёнок, помня однако о наставлениях своей матери, пытался гордо держать обритую головку с уже начинавшей отрастать тёмной щетинкой. Но когда навис над ним грозный старец в чёрной рясе с большим крестом на груди, Утямыш заплакал от страха.
– Бесы мучают его душу, – подытожил митрополит, – ишь, как крест животворящий его пробирает!
Через два дня мальчика крестили в Чудовом монастыре и нарекли именем Александр Сафакиреевич. Царь велел поселить новокрещеного у себя в хоромах, учить его русской грамоте и закону Божию. А спустя ещё полтора месяца оправившийся от ран, полученных при взятии Казани, последний казанский хан Едигер, окунувшись в прорубь на Москве-реке, был крещён под именем Симеона. Так оба хана, правившие в последние годы в Казанском ханстве, утеряли право занимать мусульманский престол. Казалось, могущественный государь Московской Руси всё ещё опасался разбитой и обезглавленной Казани.
ЭПИЛОГ
В Архангельском соборе в Москве шло отпевание. Пришедшие на службу люди с оглядкой перешептывались меж собой:
– Говорят, покойный долго болел…
– Да не болел он, мне дворовые девки сказывали, сам царь в гневе велел придушить своего воспитанника.
Оба говоривших торопливо перекрестились, боязливо кося глазами по сторонам, никто не слышал ли их страшных речей? Царь быстр на расправу, только моргнёт глазом, и тут же опричники вытащат виновного хоть из самого собора…
Двадцатилетнего покойного погребли здесь же в Кремле, в Архангельском соборе, в одном ряду с членами царской семьи. При жизни его звали Александр Сафакиреевич, а ещё раньше, в светлые годы его детства, которые он не мог забыть до конца своих дней, он носил имя Утямыш-Гирея. Шёл июнь 1566 года.
А в нескольких сотнях вёрст от Москвы на глухой окраине Касимовского удела в отживающем свой век малолюдном ауле касимовские казаки хоронили ту, которая была его матерью и звалась Сююмбике-ханум. Одиннадцать лет назад хан Шах-Али закончил в Касимове постройку величественного мавзолея, где желал покоиться в окружении своей семьи, но он не захотел, чтобы в этом мавзолее лежала опальная его супруга. Гнев касимовского хана не остыл даже спустя много лет.
Погребальная процессия, воздвигнув на свежей могилке неотёсанный тёмный камень без традиционных надписей, удалилась с кладбища. И тогда прятавшаяся за надгробиями исхудавшая старуха подползла к свежему холмику и, опустившись на колени, монотонно запела. Оянэ пела последние плачи степняков для дочери мангытов, навсегда успокоившейся в чужой, враждебной ей земле, и был этот напев древен, как сам мир, и нескончаемо тягуч, как долгая степная дорога.
Через два дня местные жители, отправившиеся посетить могилки родственников, нашли мёртвую старуху, застывшую в последнем поклоне на месте упокоения своей госпожи. К вечеру её похоронили рядом с ханум, и вскоре забыли про обе могилы[1]…
Под этим небом жизнь – терзаний череда,
А сжалится ль оно над нами? Никогда.
О нерождённые! Когда б о наших муках
Вам довелось узнать, не шли бы вы сюда.[2]
[1] Место захоронения и точная дата смерти царицы Сююмбике неизвестны до сих пор.
[2] Омар Хайям.
Читайте в «Казанских историях»: